Во фронтовой «культбригаде»
Шрифт:
– Что ты, Юра, крутишься?
А меня звали «ртуть», я очень непоседливый был.
Я говорю:
– Я не кручусь, я танцую.
– Как? Что это за танцы странные какие-то?
– Как? Ничего странного, это танец волосины. Когда ты завиваешься щипцами, если взять один волосок выдернуть, между ногтями его зажать и сделать: тр-р-р! – он сворачивается в пружину. – И выдернул волос из головы и показал ей: вз-з-з-з! и д-р-р-р! – вот я это и танцую.
После этого она и решила, что я одаренный ребенок. Подруга тоже удивилась, сказала:
– Какой мальчик! Ты должна… – Они учительницы обе были. И тогда я вот поступил в школу Айседоры Дункан. Это было тоже недалеко, к Воздвиженскому, к Москве-реке, в тех переулках: нужно было перебежать
Потом я часы очень красивые разобрал. Они были на байю. Байю – это такой шкаф с мрамором, с резной работой, с прекрасными инкрустациями по дереву. А на байю очень красивые часы стояли. Кругом зеркальное стекло, открытая эстетика и тогда была. Там столько колесиков красивых, механизмы, и вот я все любовался, любовался, потом решил, что надо их разобрать и снова собрать. Разобрать-то я разобрал, а собрать-то не мог. Потом я Давида просил помочь, но ничего не вышло. Пришлось их в мастерскую отнести. Потом они опять ходили, так что, в общем, все детали-то остались. И остался страх, холодок – придут родители и будут корить… Через годы, когда собираюсь на спектакль, приходят те же чувства.
Я не могу сказать, что мы были элитарной семьей, потому что ведь это уже было после революции, и папа был какое-то время человеком состоятельным. Но уже сразу он подвергся преследованиям, поэтому это не была такая спокойная семья, где так чинно было расписание: в воскресенье сесть на извозчика или на такси и поехать в театр – это делалось, но весьма нерегулярно, поэтому и запомнились такие походы в театр.
А в школе в театр редко я ходил. В кино мы бегали с братом: Чаплина глядели и так далее. Мы жили довольно сложно. И уже благополучие семьи рассыпалось с каждым днем. Годы были голодные: то карточки, то еще какие-нибудь неприятности, то с папой неприятности.
Я помню, когда умер дед, я должен был поехать в Москву (надо было сообщить родителям), и у меня не было денег на билет, но был сырок, тогда сырки были в такой бумажке мокроватой. Причем опять мне запомнились такие странные детали – потому что у меня хватило денег только до Люберец, а все-таки, видимо, воспитали так меня, что как же без билета – нельзя. Я начал продавать этот сырок, и какой-то тип говорит:
– А что это за сырок?
– Ну, сырок.
По-моему, даже цена там была, не помню сколько, двадцать копеек, что ли. Он говорит:
– Ну дай попробовать.
– А как я дам вам попробовать? Потом никто не купит.
– Да я куплю.
Он ковырнул пальцем:
– Да он не сладкий!
А были кислые сырки и сладкие сырки. Значит, я понял, что никто не купит сырок, я завернул этот сырок опять в эту бумагу и ехал уже зайцем от Люберец и дрожал, что меня контролер сейчас схватит, а у меня нет билета. То есть страх какой-то, что нельзя так делать, внушенный родителями, дедом, оставался – что нельзя это делать. Это я к тому рассказываю, что сейчас же ничего этого нет…
Кстати, нищих и хулиганья тогда тоже было много. Носили расклешенные книзу брюки, на верхние – здоровые! – зубы ставили золотую коронку. Мели тротуары клешами брюк, а чтобы они не обтрепывались, обшивали их молниями. Они носили финские ножи (финки). Их сторонились, боялись и старались не связываться. Шпана!
В ФЗУ на Таганке, где я учился, было много хулиганья, шпаны, меня там били на Коммунистической улице – ворье таганское. Били по ошибке – приметы сошлись. Они лупить должны были своего. Они ждали, а я выходил из ФЗУ, шел домой. И они меня избили до полусмерти, а ребята, кто со мной шел, разбежались, испугались. Нас шла компания человек пять. Они все убежали, я остался один. А потом я на трамвай вскочил. Они за мной – добивать, я перескочил на другой трамвай – убежал, короче говоря, ушел от них, а мама открыла
дверь и упала в обморок, в таком я виде был хорошем. И я недели две лежал. Мне выбили они два зуба, пробили голову. Очень сильно они меня избили, зверски. Но я отбился. Я отлежался и пошел, уже вооруженный финкой, и монте-кристо у приятеля взял. Знаете, маленькие пистолетики с пульками как от мелкокалиберной винтовки, мы их звали монте-кристо. И я дал себе слово, что я уже не дамся в следующий раз, решил сам себя отстоять, ни к кому не обращаясь.Потом они еще раз появились с тем, что, мол, ты там ладно… это по ошибке… мы не тебя хотели бить. Но я сразу ему по роже кулаком со всего маха. Он говорит: «Ну подожди, мы теперь тебя еще раз». Я ему сказал: «Попробуй только, прирежу!»
Это всегда было страшное место, там же тюрьма. Когда сломали тюрьму, то потом сделали театр. Так я в конце жизни вернулся опять на Таганку. В четырнадцать лет я туда поступил, а в сорок пять лет вернулся руководить театром.
Все у меня кругами идет, замыкается.
Приход в театр
Я очень любил все время что-то играть, изображать, танцевать, участвовать во всяких кружках, маскарадах. Очень маленьким я садился перед зеркалом, надевал папину шляпу – поперек головы треуголка, – накидывал пальто и изображал, что я Наполеон на острове Елены и что я уже старый. И все читал стихи Лермонтова:
Зовет он любезного сына,Опору в превратной судьбе.Ему обещает полмира,А Францию только себе.Читал, и у меня текли слезы, я был в упоении.
Но в цвете надежды и силыУгас его царственный сын.И молча его поджидая,Стоит император один.И так мне это нравилось, я был в восторге.
Отец, видимо, решил проверить мои способности и привел меня к Вишневскому, был такой актер во МХАТе. Я помню только комнату старой красной мебели, такую добротную, сидел старый человек – тогда мне казался глубоким старцем – в кресле. Папа говорил с Вишневским – видно, он знал многих актеров мхатовских. И я что-то декламировал. Что – даже я не помню. По-моему, я уже был в ФЗУ. Может быть, мне было лет пятнадцать. Я, видимо, приставал к отцу, что хочу в театр. Он очень огорчался и настраивал меня, чтобы я закончил университет. (Как я потом рекомендовал детям Андропова, не зная, что они его дети).
Потом Вишневский сказал:
– Мальчик, ну что ж ты так кричишь? Комната-то небольшая. Ты можешь и спокойнее. И ты очень много машешь руками. Ты меньше маши руками и расскажи мне спокойно. Ну, давай еще раз.
Я прочел еще раз, и он говорит:
– Вы знаете, он совсем молодой. Трудно сказать, что из него получится. Но видите, он все-таки соображает. Я просил его, и он меньше стал руками махать. И потом, видите, стал спокойнее говорить и вразумительнее. Так что, видно, он у вас сообразительный.
И отец сказал:
– Вот видишь, ничего из тебя не выйдет.
Я говорю:
– Как же не выйдет? Он сказал, что я сообразительный.
– Ну, – говорит, – он же сказал: «Трудно сказать». Значит, у тебя нет большого таланта.
Как я уже сказал, я готовился поступать в вуз, в Энергетический, – инженером-электриком. Так как рабочий стаж у меня шел, значит, можно было надеяться, что если я сдам, то примут, несмотря на подпорченную биографию. Поэтому и папа был доволен, что я работаю, учусь на каких-то курсах вечерних – тогда это было очень распространено. И вдруг я читаю в какой-то газете, что МХАТ второй объявляет набор в свою школу. И что-то во мне проснулось, мои эти танцы, самодеятельность, вот индейца я играл, все чучело орла распотрошил у тети Насти.