Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Как видите, я уже тогда открыл основные свои положения (забота о правах человека - удел отщепенцев), только ошибочно полагал, что просто злобствую.
Не казахи обращаются с русскими, не русские с евреями, нет-нет-нет-нетнетнетнет, это кучка негодяев, а настоящие казахи, настоящие русские - это Пушкин-Фуюшкин, Баянжанов-Биробиджанов, - водопад благороднейших имен не умолкал ни на миг, чтобы как-нибудь не пропустить хоть словечко правды. Количество и качество природных казахов превосходило самое разнузданное воображение. А какие казашки и казахи у него учились и продолжают - золото, золото сердце народное! Но прямо злой рок: как в целевую аспирантуру, в горком, в хренком - так обязательно выдвигают кого похуже. И ведь теперь все они при должностях, при степенях - сквозь их кору настоящему казаху уже и не пробиться, вот в чем ужас... Вот-вот-вот-вот-вот, любые привилегии -
– Так помощь кому-то одному - это тоже привилегия, - эти мои слова папа даже не удостаивал заглушить низвержениями своих воспитанников, ибо и в самом деле не видел ничего общего между помощью отдельным лицам и привилегией для отдельных групп. Кое-какая разница действительно есть: помочь человеку взобраться на определенный уровень - это одно, а опустить уровень до его возможностей - это несколько другое.
Пригрели змею: он помнил даже, что в казахской школе (мектеп) им. Абая, в которую ни один казах, хоть раз примеривший пиджак и шляпу, не отдавал своего ребенка (папа давал уроки английского тем, кто едва говорил по-русски), учительская после шестого урока всегда оказывалась пустой. "Так вы же ж одни да[cedilla]ть шестой урок, - наконец разъяснила ему техничка.
– Остальные так отпускають". На селе (ауле) и того проще. "Ребята, почему школа закрыта?" - "Ха, так директорша еще в магазин не ходил".
Папа катал доклады и газетные усыпстатьи (рука сионизма) для всех близлежащих начальников - но эти благороднейшие люди для очистки совести всегда предлагали поделиться гонораром, - и только Касымханов и Валиахметов клали бабки в карман безо всяких ужимок. Даже начальник обл.КГБ Тер-Акопян, просивший поставить зачет его приятелю-заочнику, напирал на благородные мотивы (пошатнувшееся здоровье, безвременно - и не вовремя скончавшаяся старушка мать и т.п., и притом его друг обязательно все выучит, как только здоровье поправится, а мать оживет) - и только Омаров из Сельхозуправления явился прямо с бешбармаком.
И сколь ему ни тверди, что сын его не видит разницы между Пунической и Пелопонесской войной, и сколько ни выражай готовность абсолютно безвозмездно разъяснять ему эту разницу до конца времен, он, переждавши всю эту жалкую словесную канитель, опять повторяет свое: "Приходи с женой на бешбармак". А когда мы жили на одной площадке с судьей Джумаевым, к нему все время являлись с громоздкими подношениями какие-то страховидные личности - в полосатой пижамной куртке поверх ватника, например, мимо пройти было страшно.
Не знаю, как папа вынес бы тяжесть этих знаний, если бы все это делали настоящие, а не инкубаторские казахи. Но, к счастью, настоящие казахи были святы вдвойне, поскольку они оказывались жертвами еще и нацкадров.
Я не заметил, когда казахи начали забывать свое место - перестали краснеть при слове "казах". Правда, в Алмате попадались такие экземпляры - как-то даже напирали по-ястребиному: "кхазакх", - но это было за пределами Эдема, а потому немедленно забывалось, как все диковинки призрачной жизни чужаков, - эти горно-степные орлы оставались в том исчезающем, стоит тебе отвернуться, мире Алматы вместе с то мерцающими сквозь расплавленную дымку, то сияющими снежными изломами гор, вместе с повисшим, не успев коснуться дышащей жирной сыростью почвы водопадом зелени, пронизанной лакированной алой картечью черешни и фиолетовыми синяками накаченных солнечным медом слив, вместе с илистыми арыками, неумолчно бегущими в одну и ту же "под гору", вместе с жаркой, будто под одеялом, и такой же непроглядной тьмой, чуть только унырнет за горы ни мгновения за день не схалтурившее солнце.
Зато начало перстройки Казаха из рядового жолдаса в партийного Бая я запомнил: эту перестройку начала партия. Калбитня - вшивая, трахомная, им что по голове - что по этому столу (раздастся "каля-баля, каля-баля"), а их тащат в руководство, - этот припев впервые и надолго я услыхал в доме секретаря райкома по сельскому хозяйству И.С.Казачкова простой люд еще долго числил Казаха простым жолдасом.
Это при том, что наш, эдемский секретарь страшно близок был к народу - квартира его вполне могла быть выставлена в этнографическом музее при табличке "Дом зажиточного эдемчанина". Туда же отправьте и корову в стайке, хрупающую аппетитной, но недоступной чужому зубу (зубу чужака) жвачкой для внутреннего пользования, и астматически за стайкой благоухающее сено, и хитроглазую ядреную супружницу,
увлеченно брешущую заодно со всеми. Даже сын Вовка Казак, мой лучший друг и юный атлет, дрался и хватал параши как и никакой не сын. А стоило скромному И.С.Казачкову всего-то раз,поправляя широкий офицерский ремень имени Сергея Мироновича Кирова, выступить на учительской конференции: "Мы жалам, чтобы все успевали", - так и то жидовствующая полуссыльная интеллигенция десять лет потом передразнивала: "Мы жалам, мы жалам..."Хлопнув дверцей "виллиса", И.С.Казачков, широкий и осанистый, как товарищ Киров, в обычное время благословлявший аллею в Горсаду, на которую меня, пятилетнего, однажды вырвало кровавой фруктовкой, - итак, он всходил на крыльцо походкой Гипсового Гостя, а трезвый, положительный шофер, собирая мощные складки на шее, выгружал то седой, курящийся мешок с мукой, то успевавший дохнуть головокружительной копчатиной кабаний окорок, то флягу медлительного меда. "Из совхоза привезли", - разъяснял Вовка.
В совхозах жили люди сказочной щедрости, но если шофер, обтряхиваясь, приговаривал с юмористической сокрушенностью: "Хоть бы вшей не набраться!" - значит закусывали где-то у казахов. На этот счет существовал целый секретарский цикл: один секретарь угощался кумысом из бурдюка - ан в бурдюке-то возьми и окажись - черви! Другой секретарь, от души, то есть от пуза, покушав пельменей, вздумал поудивляться, откуда, дескать, фарш: "У тебя ж и мясорубки нет", - "Ничего, начальник, мой всю ночь не спал - тебе мяс жевал". Третий секретарь... но это уже не для дам.
Пока казахи знали свое место (исправно краснели), у нас в школе склонны были дразнить, скорее, джукояков ("Пашанцо, пашанцо"), иной раз забывавших о скромности. Но Вовка уже тогда выходил из стандартов: обрезки, обкуски, калбитня, казачня - его, Казачкова, словно дополнительно оскорбляла фонетическая близость между казаком и казахом.
Полутемная сценка, заспиртованная в необозримых пустотах моего черепа: Вовкина бычья шея на фоне быка (рваный, дикий камень), над которым бредут кони (дело разворачивается под мостом от Шахты к Фабрике). Из-за быка появляются пятеро казахских пацанов со школьными сумками. Вовка отрывается от быка и - пошла сеча: в зубы, в ухо, в рыло, в харю - только Чувство Правоты, только Вера Отцова может даровать такое бесстрашие. А противники - всего лишь частные лица, без Веры Отцовой они рассыпаются прыгучим сушеным горохом (последний получает завершающий пендаль). Сценка эта - из животного Главкосмоса, но Вовкина целеустремленность убила неисчерпаемость: я всегда вижу Вовку в битве, в преодолении - даже когда он в банном морге тартает жестяную шайку к цементному прокрустову ложу. В этой мертвецкой атлетизирующаяся фигура Казака - уменьшенная с коэффициентом 0.95 копия моего папы Яков Абрамовича, - осталось подернуть дымчатой шерстью.
Взвивая ядовитую ртутную пыль, Вовка рвет по зунтам, а за ним с тяжелым топотом несется потерявший терпение Сергей Миронович Киров с вилами наперевес. "Казак, смывайся, Казак, смывайся!" - надсаживаются болельщики, но через час-другой они потихоньку отпадают, отпадают, и герой, как водится, остается один. Нет - с верным другом, которого он - в тот вечер изгнанник и отверженец - тогда-то и обрел во мне.
Я бродил с ним по меркнущим и холодеющим каменным отвалам, хотя дома у меня с каждой просроченной минутой тоже густел и наливался скандал. Но - лучше смерть, чем измена! При добела раскаленной луне (Боже, неужто и сейчас мне светит, безмятежно и беспощадно, та же самая луна?!), под собачий брех и коровий мык, я рискнул пробраться на переговоры. Благородное Чувство Правды вело меня так безошибочно, что Гипсовый Гость временно аннулировал отцовское проклятие. "Как фамилие?" - строго спросил он, словно не узнать хотел, а меня проверить. "Ка-це...", - начал я, изнемогая от стыда. "Вот с ним и дружи! И еще с Бубырем", - распорядился И.С., не дослушав последних трех каскадов.
Водиться с Бубырем лихой Казак считал западло, но опора на евреев принесла кое-какие плоды: так я, инородец, сумел перевести в тройки безысходные Вовкины двойки по русскому. Но союз с евреями приносит только временные выгоды: через двадцать лет, обретаясь в доме, купленном и содержимом на Вовкины гешефты, И.С. лишь, покряхтывая, старался потихоньку ускользнуть из комнаты, где Вовка агрессивно располагался послушать свои "Би-би-си" - "пищалку эту...", выбирая страну проживания, которая пришлась бы ему по богатырскому плечу (он обзавелся прекрасной супругой-жидовкой, с которой жаждали воссоединиться ее израильские родственники). Дурачком-то легче прикидываться, обличал Вовка отцовскую спину, курящуюся выветривающимся гипсом.