Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Во сне и наяву, или Игра в бирюльки
Шрифт:

Все жили в ожидании каких-то важных событий. В том числе и Воронцовы. Василий Павлович все так же поздно возвращался домой, иногда глубокой ночью, а Евгения Сергеевна, отправив Андрея спать, сидела в кухне, не зажигая света, и смотрела, смотрела во двор. Если в прихожей звонил телефон, она вздрагивала, трубку снимала со страхом и разговаривала шепотом.

Накануне своего дня рождения (этот день отмечался ежегодно, и всегда приходили близкие друзья) Василий Павлович сказал, что ничего готовить не надо:

— Завтра поедем в Колпино.

— Но ты говорил, что придет Андрей Александрович… — со слабой надеждой сказала Евгения Сергеевна.

— Его срочно вызвали в Москву.

В Колпино жила тетка Евгении Сергеевны, и время от времени, но в общем-то довольно редко, они бывали у нее. Она была единственной оставшейся в живых из родственников. Отец Евгении Сергеевны,

старший брат Клавдии Михайловны, погиб в гражданскую войну, а мать умерла от туберкулеза, когда Евгении было тринадцать лет. До самого замужества она жила у тетки и, честно говоря, побаивалась ее. Андрей тоже боялся Клавдии Михайловны, боялся и недолюбливал. В отличие от матери, баба Клава — так звал ее Андрей — была не просто строгой, но даже жестокой, на его взгляд, и наказывала за всякий пустяк, не обращая внимания ни на отца, ни на мать. А вот Василий Павлович относился к ней снисходительно, с усмешкой и никогда не принимал всерьез ее вечного брюзжания и болезненной, почти маниакальной приверженности к чистоте и порядку. Впрочем, он высоко ценил ее острый практический ум и большой житейский опыт. И еще, или прежде всего, чувство собственного достоинства, которое позволяло ей, малограмотной женщине, со всеми держаться на равных, и не было в ней ничуть ни подобострастия, ни униженности — она ощущала себя просто человеком среди таких же, как сама, людей и была всегда такой, какая есть. Перед ней, случалось, заискивали вовсе не зависимые от нее люди, она — никогда и ни перед кем. Похоже, она и в Бога не очень верила из-за своего характера, чтобы не попасть под его влияние. Ей было чуждо всякое смирение, хотя других она частенько к смирению призывала. В том числе

и Василия Павловича.

* * *

У моего родного деда Самсона было, кажется, двенадцать братьев и сестер. Но к тому времени, как я начал осознавать себя, оставалось в живых трое: дед Македон и две бабушки — Дора и Нюша. Дед Самсон умер еще до моего рождения, а деда Македона хоронили 22 июня 1941 года. Именно тогда я в первый и в последний раз поцеловал покойника.

Баба Дора и баба Нюша жили долго.

Образ Клавдии Михайловны безусловно навеян бабой Дорой. Она была своеобразным центром нашего большого рода. У нее было множество племянников и племянниц, в числе которых была моя мать, а у них — дети, так что бабе Доре было кем руководить. (Своих детей она не имела.) Характером властная, не терпящая никаких и ни от кого возражений (кажется, только моя мать и жена деда Македона не боялись ее), она должна была бы отталкивать от себя, в особенности детей, а между тем все мы ее любили, и не было большего праздника, чем собраться у бабы Доры. По выходным дом ее напоминал бедлам, собиралось сразу несколько семей, и всех она успевала поругать, всем вместе и каждому в отдельности прочесть нравоучение, однако успевала и вкусно всех накормить, а уж ее знаменитые пироги бывали на столе непременно. Нигде и никогда больше я не ел таких пирогов! Возможно, мы, дети, и любили ездить к бабе Доре потому, что она вкусно кормила. Ведь рассказываю я о предвоенных годах, а годы эти не были легкими и сытными, как многим видится теперь. Напротив, это были тяжелые годы, и я хорошо помню, как мать поднимала нас, малолетних, затемно, до трамваев, и тащила в магазин стоять в очереди за маслом или за сахаром.

А у бабы Доры была отличная кухня, как сказали бы нынче.

Она давала обеды одиноким мужчинам. Как правило, это были инженеры, специалисты, работающие на Ижорском заводе. Она набирала (точнее было бы сказать — отбирала, потому что не всякого пустила бы за свой стол, хотя бы и за плату) несколько человек и готовила на них именно обеды. Заодно вместе с ними, насколько я понимаю, кормились и они с мужем. Не случайно она говорила, что чем больше семья, тем дешевле обходится питание. Я очень долго не мог понять этого парадокса, не догадываясь, что она имеет в виду стоимость питания из расчета на одного человека. Наверное, она была неплохим финансистом или экономистом, хотя умела едва-едва писать, а знаков препинания не ставила вовсе. Мужа она буквально вытащила из Сердобска, где они спасались от голода в гражданскую войну, и она же сотворила из него главного кассира Ижорского завода.

Обедали у бабы Доры очень разные люди, но для нее они все были равными, никого она не выделяла и держалась хозяйкой. Более чем хозяйкой. Она держалась так, словно кормит их не за деньги, которые они ей платили, а как бы угощает, и чуть ли не из милости и добросердечия. Если кто-то запаздывал к общему столу — пусть и на пять минут, —

она строго выговаривала за опоздание, а уж если кто-нибудь чавкал или, не дай Бог, шмыгал носом, тому доставалось за милую, что называется, душу.

Откуда в ней все это было, не знаю. Отец ее — мой, стало быть, прадед — был рабочим, а дед — уже мой прапрадед — солдатом, он отслужил двадцать пять лет при Ижорском заводе. (Дальше мои знания родословной по матери отрывочны и случайны, знаю только, что далеких прапращуров Петр I пригнал строить Санкт-Петербург.)

Казалось бы, приходящие обедать инженеры должны были терпеть бабу Дору за вкусную еду, и только, однако не тут-то было. Женившись, обзаведясь семьями, они поддерживали отношения с бабой Дорой, приходили в гости, в трудные минуты жизни спешили к ней за советом, так что, например, я (думаю, что не только я) даже путал, кто наша родня, а кто — нет. К тому же у нее постоянно кто-нибудь жил — либо племянник, либо кто-то из детей племянников и племянниц. Жили и мы с братьями и сестрой у бабы Доры, когда умерла мать, и я не скажу, что это была сладкая жизнь, совсем нет. Но если бы не ее строгость и требовательность в сочетании с бескорыстием и милосердием, кто знает, что сталось бы в конце концов и со мной, и с моими братьями…

А вот нашего отца она почему-то не любила. А может, вообще не любила людей, занимающихся политикой. Или, что всего вероятнее, не столько не любила отца, сколько жалела мать, предвидя, должно быть, ее несуразную, исковерканную судьбу и ранний конец: мать умерла в сорок два года. Очевидно, баба Дора видела гораздо больше, чем видели или хотели видеть люди высокообразованные. Но теперь можно лишь гадать, как и что было в действительности.

И мучает, мучает меня одна не разрешимая для меня загадка, и все кажется, когда подумаю об этом, что нелюбовь бабы Доры к моему отцу отразилась и на матери, и на всех нас. Похоже на то, что, привечая нас, она выполняла какой-то свой долг, а любить — не любила тоже, поскольку родились мы от нелюбимого ею человека. Иначе почему нашу мать похоронили отдельно, а не в общей родовой могиле?.. Ведь хоронили-то именно баба Дора и ее муж! Иначе почему ни мне, ни братьям, ни сестре так и не показали могилу деда Самсона, который лежит на Смоленском кладбище?..

Впрямь все это похоже на то, что мы, Кутузовы, отлучены были от своего рода по материнской линии. Нас терпели, поскольку мы уж есть и поскольку мы — внуки старшего брата бабы Доры, но и только.

Грустно и тревожно думать об этом, ведь мы-то любили бабу Дору искренне, преданно любили, любила ее и наша мать, а вот похоронили же ее в сторонке (правда, место хорошее, на центральной аллее), не допустили к себе, да и умерла она в больнице, так и не дождавшись никого перед смертью. А говорят, ждала, до самого последнего мгновения ждала, что кто-нибудь придет к ней… Был как раз впускной день. Никто не пришел, ни у кого из родственников не случилось в этот день свободного времени…

* * *

На этот раз Клавдия Михайловна встретила их приветливее обычного, приласкала Андрея, что для него было непривычным, и разрешила пойти в кино с соседским мальчиком.

— Вот что, дорогие мои, — заговорила она без всяких там околичностей и предисловий, едва выпроводив Андрея. — Вы бы потихоньку перевезли самое ценное ко мне. Неровен час…

— Не надо, тетя, — сказала Евгения Сергеевна.

— А ты помолчи, Евгения, пока я говорю. Посиди и помолчи, послушай. Останешься с сыном голая и босая, тогда и будешь показывать свой ум. А сейчас молчи. Я разговариваю с твоим мужем.

Евгения Сергеевна вздохнула, вспыхнула, но возразить не посмела.

— Давайте не будем обсуждать эту тему, — сказал Василий Павлович. — У меня сегодня все-таки день рождения.

— Поздравляю. И сколько же тебе исполнилось?

— Тридцать три. Возраст Христа.

— Только ты не Христос, — сказала на это Клавдия Михайловна и усмехнулась. — Он-то за людей мучения принял, а нынче все наоборот выходит: бабы с детишками за ваши дела мучения принимают. Он знал, за что взошел на Голгофу, а вы и этого не узнаете. Да и Голгофа ваша…

Неожиданная эта тирада о Христе удивила, признаться, Василия Павловича, он и подумать не мог, что Клавдия Михайловна что-то знает о нем. А вот знает. И к месту, к месту о Голгофе вспомнила.

— Ну, тетушка! — сказал он и рассмеялся. Между прочим, тетушкой он называл ее крайне редко. — Голгофа у каждого своя, тут вы правы. Только я-то, кажется, жив и здоров…

— И все-то ты на шуточки переводишь, и все-то ко мне с ехидцей…

— Помилуйте, Клавдия Михайловна! Кто вам сказал такую глупость?

Поделиться с друзьями: