"Военные приключения-2". Компиляция. Книги 1-18
Шрифт:
Колесников с разбитым лицом лежал под конем, рука его застыла на эфесе шашки. «Тут стрелять надо было, а он за шашку свою хватався», — неодобрительно подумал о командире Опрышко, наклоняясь над Колесниковым, вглядываясь в его залитое кровью лицо.
— Живой, Иван Сергеевич? — обрадованно и неуверенно спросил телохранитель, здоровой рукой поворачивая к себе Колесникова, и тот застонал, заскрипел зубами…
Павел, раненный в плечо, намеренно взял направление на лозняк и камыши в пойме Черной Калитвы. Он видел, что двое из группы поскакали к Старой Калитве, через пятнадцать — двадцать минут они вернутся, и не одни, за ним погонятся, а тот, что остался и стрелял в него, укажет именно сюда, в камыши. Времени мало, очень мало,
По нему больше не стреляли; Павел перешел на шаг, огляделся. Смутно виднелся сарай у дороги (остался в нем сидор с хлебом и куском сала), его трехдневное пристанище, его крепость. У сарая копошилась согнутая человеческая фигура, пальнула в его сторону, но Павел лишь усмехнулся — время этот стрелок упустил. «От камышей я пойду назад, вокруг Старой Калитвы, — думал Павел, на ходу оторвав клок исподней рубахи, зажав им мокрую, обжигающую плечо рану. — Они, конечно, кинутся сюда, по направлению к Новой Калитве, будут искать меня по берегу Дона, а я пойду назад, на север, там спасение…»
Он сделал, как решил: от камышей повернул под углом вправо, стал огибать слободу с затлевшими уже кое-где огнями, с занявшимся лаем собак, выстрелами. Значит, те двое уже подняли на ноги помощников, значит, его уже ищут… Ну, пусть ищут, пусть. Ночью не много найдешь, снег, кажется, пошел… А к утру он будет далеко от слободы. Только бы не подвела рана, только бы удалось остановить кровь…
Мокрый, задыхающийся Павел, тяжело проваливаясь в снег, шел по бесконечному этому лугу, уже с трудом ориентировался в поднявшейся снежной круговерти, но четко слышал нарастающий справа гул — шел по дороге большой отряд конницы. Он знал, что на лугу конница рассыплется цепью, станет прочесывать метр за метром, искать его, полагая, что у него одна дорога, в камыши и лозняк, к берегу Дона, а он повернул совсем в другую сторону… И как хорошо, что пошел снег, совсем уже стемнело, не видно почти ничего.
По-прежнему мешал идти сапог с оторвавшейся подошвой, казалось, что подошвы совсем уже нет, нога ступает прямо в снег, и зачем, в таком случае, сапог? Саднило, горело плечо, перед глазами пошли желтые, оранжевые круги, быстро одолевала слабость. «Сядь, Паша, отдохни», — услужливо и заботливо говорил какой-то голос внутри, но Павел знал, что не сядет — потом не встанешь.
— Главное, Колесникова больше нет, — хрипло сказал ветру и снегу Карандеев. — А я дойду, дойду… Врешь!..
Шел он всю ночь, временами теряя сознание, шатаясь от усталости и боли, падая в снег и поднимаясь снова…
Последнее, что помнит Павел, — это две испуганные темные фигуры в утреннем лесу, санки с хворостом, на которых он лежал вверх лицом, негромкие голоса. Потом явилась откуда-то теплая изба, теплая вода и тугая, бережно обнявшая его плечо повязка…
Санки с хворостом и полуживым каким-то человеком Данила Дорошев с матерью привезли в Старую Калитву ранним утром. Тащили огородом, с опаской: парень на санках мог оказаться кем угодно, к тому же ранен, изошел кровью, значит, кто-то стрелял в него, или он сам от кого-то отбивался. Вчера палили в слободе весь вечер, палили и на лугу, — а кто? зачем? Словом, о парне надо было немедленно заявить Григорию Назаруку, полковому командиру, но Дорошевы не сделали этого. Парня раздели у печи, вымыли окровавленное плечо, забинтовали чистой тряпицей. Он тихо стонал, скрипел зубами, был все время в памяти, лишь под самый конец процедуры затих и на вопросы не откликался.
Данила — широкоплечий, с вьющимся русым чубом и такой же бородкой, сероглазый и большелобый — курил сейчас у печи, думал. Он знал уже, что Колесникова хотели убить вчера вечером, скорее всего, это и есть тот человек, который кидал бомбы, а потом стрелял из нагана. По всей слободе рыщут конные, спрашивают каждого: не видал ли чужого? Но как им быть
теперь с этим человеком? Удастся ли спрятать его? А если найдут?Вопросы перескакивали с одного на другое, теснились в Данилиной голове, но нужного, толкового ответа на них Дорошев не находил. Вполголоса, боясь потревожить забывшегося в боли гостя, Данила стал делиться своими сомнениями с матерью. Мать ответила: «Спасли, Данилушка, человека, знать, на то божья воля. Кто он и откуда, спрашивать не надо, оклемается и скажет сам, а не скажет… ну что ж. И так видно, что человек пришлый, издалека, но какая в том разница? У него, видно, и мать есть, и, может, жена, ребятишки, они со временем спасибо нам скажут, в ноги поклонятся. А сейчас пусть лежит, поправляется, даст бог — выздоровеет, поднимется…» Мать кинула на себя торопливый крест, подошла на цыпочках к двери в горницу, прислушалась. Раненый спал тихо, никаких звуков из горницы не доносилось. Данила, тоже подошедший к двери, обеспокоился — не помер ли! — а мать не пустила его дальше, не разрешила тревожить попусту: живой он, одеяло вон на груди подымается.
Данила, прихрамывая, вернулся к табурету у печи, сел.
— А хуже ему станет, мамо? — тревожно спросил он. — Что делать будем?
Мать вытерла концами головного в белый горошек платка рот, сложила на коленях руки.
— Да шо, сынок, робыть? И не знаю. Мабуть, до врача надо обращаться, до Зайцева.
— До Зайцева? — вскинул голову Данила. Керосиновая лампа, стоявшая на столе, освещала его склоненное к коленям лицо, завитки дыма цигарки, путающегося с кольцами бороды, обкуренные желтоватые пальцы. — В лапы бандюкам хлопца отдать?
— Может, он не скажет Колесникову? — неуверенно проговорила мать. — Раненый же!
Они помолчали, каждый думая о своем. Данила понимал, что нельзя доверять Зайцеву, тот обязательно скажет Колесникову или Конотопцеву, парня будут мучить, да и им с матерью не простят. Мать же прикидывала, куда бы сховать хлопца: выходило, что раненого ни в сарае, ни в подполе держать нельзя, не годится — человек он, а не какая там скотина. Можно, конечно, отвезти его на хутор к сестре Варваре, тут километров восемь, не больше, туда из банды не наведываются, старики одни, пусто. Но выдержит ли хлопец дорогу?.. Дня три нехай полежит, окрепнет, а там видно будет.
Кто-то стукнул в черное окно; Данила с матерью испуганно оглянулись — неужели пришли за хлопцем? Но не видел же никто, как везли они парня из лесу, никто им не повстречался и на огородах!..
Стук повторился — негромкий, вежливый; Данила, накинув зипун, вышел в сенцы, сказав матери, что скоро вернется, а сердце бешено стучало — вернется ли?
За углом дома, в тени, которую бросал на подворье высокий, крытый камышом сарай, стояла Оксана Колесникова — не сразу можно было и разглядеть ее. Данила, сколько давала сломанная нога, бросился ей навстречу.
— Ксюша! Ксюшенька!
Он взял ее озябшие, вздрагивающие пальцы, прижал к груди, заглядывал в белое при слабом свете лицо, в распахнутые тревогой и отчаянием глаза — что привело ее сюда?
Данила спросил об этом, и Оксана, припав к его плечу, заплакала, а он несмело гладил склоненную ее голову в белом пуховом платке, вдыхал переворачивающий душу запах ее волос, как и в девичестве венчиком уложенных над высоким матовым лбом. Сколько бессонных ночей провел он в думах об этой женщине, сколько хороших слов было сказано о ней в темноту ночи!.. И вот Оксана почему-то пришла, стоит перед ним несчастная, вздрагивающая от рыданий, в добротном кожушке и валенках, в белом пуховом платке на темно-русом венчике волос.
— Что, Ксюша? Что? — спрашивал Данила, теряясь, не зная, как вести себя с Оксаной; сердце его вздрагивало от вида мокрых ее щек.
— Иван, подлюка, женился там, на Новой Мельнице, — говорила она, вздрагивая плечами. — Девку ему какую-то привезли… женили…
— Погоди, Ксюша: женили? Или сам женился?
— Да какая в том разница, Данилушка? — Оксана жалостливо хлюпала носом. — Я ж его всю гражданскую ждала, и до революции, когда его дома не было, ногой на улицу не ступнула… А он видишь как отплатил?