"Военные приключения-3. Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
Потомки не поймут и не оценят. Горские дикари, может быть, вырвутся из казахстанской клетки, когда околеет сталинская свора. И начнут наверстывать ссылку: хапать, давиться деньгами, золотом, тряпьем… Мерзкий, ненавистный плебс будет стервенеть у беспризорного советского корыта, как стадо голодных хряков.
И вот тогда он огреет это стадо, предавшее его, длинным закордонным кнутом своей книги. Он выхаркнет в ней все, что думает о вайнахах. Эти горы, эти дикари всегда вызывали в нем тошнотное омерзение. Всегда! Но почему? Он никак не мог понять это раньше: откуда такая брезгливость
Просветил старик Джавотхан: в нем течет кровь великой еврейской расы. Ей тяжело, гнусно мешаться в венах с кровью горского плебса, кровью мусульман.
Он расскажет об этом в своей книге, и Европа Ротшильдов, вандербильдов, Европа сионских магнатов рукоплесканием встретит такую книгу. А может, не Европа, Америка?
Но прежде надо выжить, притвориться и выжить. Он бросит за свое выживание гестаповским псам списки ОПКБ — обглоданную кость. Но самое ценное останется у него — Гачиев. Это крупный козырь, он подрастает уже в аппарате Берии. Пусть станет там тузом, тогда за него можно получить сполна в любой разведке. Фотография, где они тискают друг друга в объятиях, растет в цене вместе с ростом Гачиева. Она как вклад в солидный банк.
Но надо выжить. Потом повариться в фашистском котле. Потом вынырнуть… в Америке и поведать о гнусном вареве этого котла!
Но проклятое письмо Дроздову, телеграмма Сталину… Почему Осман-Губе не появился в эфире хотя бы на неделю раньше?!
Он встал, зашагал, как в клетке, утыкаясь в стены. Бешено крутнулся к Ушахову:
— Зачем отправил то письмо Дроздову и телеграмму Сталину? Почему не отговорил, не остановил?
— Конечно, я виноват. Я всегда у тебя виноват.
— Если бы Осман прорезался раньше хоть на неделю.
— Хасан, — позвал Шамиль.
— Ну?
— Послушай горы.
Исраилов стал слушать.
— Я ничего не слышу.
— Я тоже. Мертвый аул. Когда шли — совы из дверей вылетали.
— Вот ты о чем.
— Об этом.
— Я улечу из мертвой Чечни. Ты предлагаешь ударить себя в грудь кинжалом? Вырезать сердце и поджарить его на углях покаяния?
Ушахов подумал, покачал головой, сморщился:
— Невкусно будет, шашлык из свинины.
Исраилов смотрел с изумлением. Что это, оскорбление или… плебейский юмор?
— Ты прав. Я не вырву свое сердце. Мне не жаль мертвых аулов. Я их ненавижу. Пусть время скорее пожрет эти нищие каменные гробы, пусть крысы и крапива заселят их навсегда. Что в них жило? Слизняки. Они предали меня, мою идею. Я рвал жилы, тянул их к цивилизации. А они променяли ее на заплатку земли, горсть мамалыги после восстания. Они рабски цепляются за свои обычаи, своих предков, свои скудоумные предания. Они выбрали сами свою судьбу: набивать утробу, плодить диких детенышей, завещая им делать то же самое. Но при этом гордятся, что в их языке нет слова «раб».
— А на каком языке ты говоришь?
— Тебе не понять его. На нем говорят властелины. Я только учусь этому языку, но вам его никогда не выучить. К нему прислушивались еще фараоны.
— Научи меня. Хочу говорить с фараонами, — смиренно опустил глаза Ушахов.
— Мы разной породы, — задумчиво разглядывал своего ядовитого пересмешника
вождь. — Мы биологически несовместимы, как сокол и индюк, как рысь и собака. Когда я ловлю твой запах, на мне дыбится шерсть моих предков. Если бы не появился в эфире Осман-Губе, я бы пристрелил тебя сегодня.— Сочувствую тебе. Но я нужен хозяевам, как и ты. Так что терпи. Недолго осталось.
Исраилов передохнул, расцепил посиневшие пальцы. С глаз спадала красная пелена: никогда не думал, что свирепое отвращение к радисту может достичь такого накала.
Они надолго замолчали. Исраилов вышагивал от стены к стене. Его жизнь скомкана, смята тупой ненавистной силой. А пропуск в иную жизнь покоится вон в той потертой сумке. Он посмотрел на часы. Осман-Губе, наверное, уже на подходе. Застонал в нетерпении, сжигавшем его:
— О Аллах! Скоро конец всему… Неужели еще в этом мире остались асфальт, огни, тепло, белые простыни, ванная?…
«Я должен многое поведать миру. Меня рано списали!» Охваченный нахлынувшим страхом, что не успеет тезисно зафиксировать мысли, которые лягут в основу его книги, он торопливо сел. Раскрыл пухлую тетрадь, куда записывал приказы, распоряжения по ОПКБ, где вел дневниковые записи. Вынул из кармана огрызок химического карандаша, стал писать.
За пологом в катухе отчетливо зашуршала солома. Исраилов поднял голову, уставился на брезент.
— Крысы, — равнодушно, на вставая, от очага подал голос разморенный теплом Алхастов. — Две туда по сакле нырнули, сам видел.
Все опять затихло. Исраилов писал.
Ушахов оцепенело смотрел на полог, голова раскалывалась от лихорадочной мешанины мыслей: начинать? Сейчас может получиться. Те двое — как сонные мухи, не успеют очухаться. Первый выстрел — в Хасана. Надо начинать. Или… ждать заварухи снаружи? Тогда будет легче…
Остановившийся взгляд его зафиксировал что-то непривычное. Он сосредоточился, всмотрелся. Почувствовал, как зашевелились волосы под папахой.
Из черной дыры в брезенте бесшумно выползал черный вороненый ствол. На два… на три пальца… на ладонь. Дуло утвердилось в неподвижности. Он смотрело на Исраилова.
Глава 35
Они стояли друг против друга: два закадычных врага, милиционер и бандит, два родственника поневоле. И режущая тишина ввинчивалась им в позвоночник. Ее не мог нарушить молчаливый крик глаз Надежды, только что назвавшейся женой абрека.
— Вот что… «жена», — наконец сказал Дубов. — Вот что… Отнеси моим поесть, оголодали за ночь. Они по сараям шарят на другом конце. Ступай. И чтоб духу твоего здесь не было до света.
— Сейчас, Феденька, сейчас, — молила глазами Надежда, молила о милосердии.
Оделась, взяла кошелку для еды, натолкала туда картофелин, хлеба, закрыла за собой дверь.
— Ну, свояк, докладывай, — извлек из пачки беломорину Дубов. Прикурил, пряча спичку в ковше трясущихся рук.
Завороженно глядя, как кудрявится сизая пелена, заволакивая лицо командира, стал Апти рассказывать. Издалека начал, с того самого караульного, что выгнулся грудью после пули Акуева, брызжа кровяной окалиной на порошу.