Волчьи ночи
Шрифт:
Еще издали я замечаю своего товарища. Он сидит на высохшем завалившемся буке и отсюда, с приличного расстояния, походит на гномика из детской сказки. Ствол его ружья, лежащего на коленях, кажется не толще спички. Возле него вертится собака, смахивающая на какую — то черную букашку. Она то появляется, то исчезает за деревьями… Я спешу увидеть косулю, которая-то, собственно, и собрала нас здесь.
Она лежит в нескольких шагах от поваленного бука, там, где ее сразил заряд. Повернув к нам голову, косуля смотрит своими застывшими очами. У основания ее изящной шеи, слегка изогнутой, как нос у старинной галеры, виднеется кровавое пятно, словно там расцвела алая роза. Сразу видно, что стреляли с близкого расстояния — крупные, с виноградные
— Тебе невероятно повезло, — говорю я своему напарнику. — Добыть косулю за такое короткое время. Верно, цыганка тебе наворожила.
Он продолжает молча покуривать, сидя на буковом стволе. В его серых глазах я замечаю радость, но почему-то пополам с печалью. Это меня несколько удивляет и разжигает мое любопытство.
— Как будто человека убил, — вдруг глухо произносит он, не глядя на меня.
— Ты не забыл, что мы не в театре? — усмехаюсь я. — Доставай-ка бутылку коньяка, и выпьем за здоровье твоей цыганки.
— Совсем близко подпустил ее к себе, — бормочет он, роясь в охотничьем ранце. — Уж лучше бы я промахнулся.
— Ты это серьезно? — спрашиваю я с недоумением, нахмурившись. Его причитания портят мне настроение. А мне сейчас легко и весело. Воздух пьянит. Солнце растапливает иней. С веток осыпаются ледяные хрусталики. Небо искрится свежестью.
— Охота, дорогой мой, это все равно что война. Там тоже никто сам по себе жестоким быть не хочет, но все становятся жестокими, — замечает мой товарищ, протягивая бутылку. Стаканов нет, и мы пьем прямо из горлышка.
— Я вижу, горный воздух настраивает тебя на философский лад.
— Хотя бы и так. А почему не пофилософствовать? Наслаждения от охоты не убудет. Даже можно испытать его острее.
— Или совсем лишиться, — вставляю я.
— Ну, нет! Вот только если ты собирался пировать над убитым животным, как это делают дикари… Знаешь, может быть, эта косуля воскресила в моей памяти не такую уж давнюю историю, которую я хотел бы тебе рассказать.
Мой приятель чему-то улыбается. Его умные, уже немолодые глаза глядят на меня дружески, с теплотой.
— Вот ты говоришь, что можно испортить удовольствие от охоты, если философствовать по ее поводу. Я же считаю, что это просто необходимо. Цивилизованный человек ни в коем случае не должен давать волю своим страстям, если они не контролируются разумом. А значит, ему надо вдумываться и в это свое пристрастие к охоте, — продолжает мой товарищ.
— Охота делает меня счастливым. Почему? Не знаю. Но если начну задумываться и спрашивать себя, зачем я убиваю диких животных, то, боюсь, как бы вообще не забросил ружье.
— Присаживайся! — мягко приглашает меня напарник, указывая на место рядом с собой. Он смотрит на свои карманные часы и закрывает их крышку с легким щелчком. — У нас еще есть время, пока не пришел путевой сторож.
— Я хочу рассказать тебе историю, которая сыграла в моей жизни в какой-то степени решающую роль; может, благодаря ей я теперь уже никогда не женюсь. И из-за нее чуть было не дал зарока совсем отказаться от охоты.
Он бросает взгляд на косулю, рану которой облизывает собака, и, закурив новую сигарету, начинает излагать спокойно, неторопливо, будто говоря сам с собой:
— Мои торговые дела часто уводят меня за границу, особенно на румынское побережье Черного моря. Коммерция, как правило, поглощает все время без остатка и не позволяет выпускать дело из рук даже на час. Но я, как ты знаешь, заядлый охотник. Охота по болотной дичи — мое самое сильное увлечение, и часто у меня просто не хватает сил отказаться от приглашений моих румынских партнеров, владельцев болотных угодий. Не забывая о своей работе, я тем не менее ухитряюсь изыскать возможность на денек-другой оторваться от нее. И вот как-то в позапрошлом году, в сентябре, мой пароход, нагруженный шкурами и лесом, отправился из дельты Дуная в Варну без меня, а сам я остался погостить в одном румынском селе у своего знакомого Димитреску. Румын поселил меня в своем большом помещичьем доме как
сына: он окружил меня заботой, проявлял ко мне внимание и сердечность. На другой день я понял, чему обязан такой опекой. К Димитреску только что вернулась дочь из Парижа. В тот же вечер он мне признался, что не знает, как бы подольше задержать 50 ее при себе. Она стоила ему немалых денег, поскольку все время путешествовала, охваченная какой-то английской манией к перемене мест, и, если бы ее не привлекала охота на тамошних болотах, то и раза в году он бы ее не видел.Я знал, что его финансовые дела обстоят скверно. Незадолго до этого Димитреску за одну ночь в Кюстендже [1] просадил в рулетку огромную сумму, поэтому предпочел на время покинуть город и пожить в своем имении. Я не допускал, что он помышляет сделать меня своим зятем. Известно ведь, болгары старой закваски редко женятся на румынках. Кроме того, у меня самого тогда не было никаких намерений вступать в брак. Для людей моей профессии, которые оставляют дом на долгие месяцы, жена — излишний риск. Так что я решил: он хочет использовать мое присутствие в доме, чтобы было кому развлекать его дочь, а заодно и удержать ее подольше возле себя. До нашего разговора я ее еще не видел. Отец извинился, сказав, что она неважно себя чувствует.
1
Кюстенджа — румынский портовый город а устье Дуная.
На другой день ранним утром я на лодке вместе со слугой-молдаванином, выступающим одновременно в роли моего проводника и гребца, отправился охотиться на одно узкое, длинное, как речной проток, болото, образованное разливами Дуная.
Вода вызывает у человека беспокойство. Земная твердь под ногами всегда дает нам ощущение уверенности в себе, тогда как тонкая дощатая обшивка лодки, отделяющая нас от воды, держит нас в напряжении. Но застоявшаяся, неподвижная точно стекло болотная жижа, зеркалом отражающая свет и напоминающая по виду густое масло, невольно успокаивает — складывается впечатление, что она покрыта прочным льдом и по ней можно ступать.
А утро стояло тихое. Небо и вода смотрели друг на друга словно в оцепенении. Лишь разбегавшиеся по водной глади морщинки от движения лодки да всплеск весел нарушали чудесное утреннее затишье. Позеленевшая вода сердито хмурилась — любой шум казался неуместным и резал слух. Шлепки весел походили на глубокие вздохи, вода с жалостливым ропотом ударялась о нос лодки — мы молчали. Наша лодка медленно вползала в высокий прибрежный тростник, подмяв под себя широкие кофейно — зеленые листья кувшинок. Тоскливые вскрики бекасов приглушенно зазвенели в воздухе. Птицы поднимались и проносились над болотом коричневыми комочками, блестя словно посеребренным подбоем крыльев, и исчезали за высоким камышом, как бы маня за собой. Сердитое кряканье уток можно было принять за их протест. Тростник кланялся нам как живой. Лысухи, эти водяные куры, копошились в его стеблях. И первый же выстрел рассеял это удивительное очарование — будто разбил вдребезги хрупкое безмолвие воды. Болото взбудоражилось. Воздух наполнился шумом крыльев, криками и писком птиц. В зеркале водоема замелькали их быстрые тени. Охота началась.
Свист дроби сливался с громом выстрелов. Я настрелялся вволю. Утки с перебитыми крыльями, долгоносые и длинноногие свистухи, бекасы, окропленные похожими на рубины каплями крови, устлали все дно моей лодки. Солнце уже поднялось над водой. Болотные испарения усилились. Мой молдаванин устал грести. Пора было прекращать охоту. Но уж очень мне хотелось подстрелить еще несколько зеленоногих лысух, и я велел слуге повернуть лодку в небольшую заводь, где эти умеющие ловко скрываться подружки кувшинок наверняка облюбовали себе местечко. Тот насупился, но подчинился, лишь скинул с себя засаленную меховую безрукавку, с которой, похоже, вообще редко расставался. Мы уже приближались к затону, когда там прогремел выстрел. Серая цапля пролетела почти над самыми нашими головами, тяжело махая крыльями.