Волчьи ночи
Шрифт:
Рафаэль молчал, простодушно пожал плечами, сделав вид, что он совершенно ничего не заметил, что он ничего не думает по этому поводу и не собирается думать в дальнейшем, поскольку всё это его нисколько не интересует. Поскольку ему хватает других забот. О которых и стоит разговаривать в первую очередь.
— Я ведь размышлял об этом и так, и эдак… но всё никуда не годится, — склонившись к постели и глядя в пол, продолжал старик. — Другого выхода нет. Как ни крути. Знаете, я не могу равнодушно относиться к тому, что девочка регрессирует, что она — так же, как и я здесь — теряет время и все мои попытки — как горох об стенку. Поверьте. Поэтому я решил, как лучше сказать… просто попросить вас быть с нею поприветливее… Я не хочу сказать — то есть… одним словом, вы же знаете, будьте ласковым, понимающим человеком и тому подобное. Возможно, потом это пройдёт.
— Хорошо, — совсем неожиданно для старика коротко и ясно заявил Рафаэль.
Старик посмотрел на него удивлённо и недоверчиво. Рафаэль встретил его взгляд совершенно спокойно, ему казалось, что не стоит опускать глаза и смягчать их выражение. Ему нравилось, что старик не знает о происходящем на самом деле. И ему казалось правильным, чтобы так оставалось и в дальнейшем.
VIII
В церкви царил страшный хаос… Первым делом Рафаэль принялся подметать пол, затем обратил внимание на паутину, в изобилии висевшую по углам и возле окон, а также на алтарях, скульптурах и изображении крестного пути. Бросались в глаза и окна, которые, вероятно, никто никогда не мыл. Вдоль нефа с потолка и стен почти везде падала штукатурка. По-видимому, протекала крыша. На стенах чернели большие пятна, оставленные влагой. Всё сделанное из дерева было съедено червями и подпорчено гнилью, в то время как покрывала, ковры, скатерти и даже облачения священников в ризнице были непоправимо испорчены плесенью.
Гнилой, затхлый полумрак, подобно невнятному тёмному отчаянию, забирался в легкие и мысли, когда он, опираясь о метлу, снова разглядывал беспорядок и обветшание, с которыми явно не мог справиться…
Необходимо абсолютно всё перекрасить или ободрать штукатурку и обновить фрески, то тут, то там проступавшие из-под более поздних слоёв. Надо было починить крышу. Обновить алтарь. Заменить окна, рамы картин и скамейки. Что-нибудь сделать с сыростью на полу. Отремонтировать исповедальню, сломанную решётку около главного алтаря, опасно закреплённую церковную кафедру и ведущие к ней ступеньки, шкафы в ризнице, заменить перепревшие верёвки и заржавевшие цепи и крючья, на которых висели, по-видимому, очень старые люстры и подсвечники. Нужно было бы… всё, что попалось ему на глаза, абсолютно всё нужно было заменить, разобрать, разрушить и воссоздать заново, особенно потолок, покрытый множеством трещин, — он мог обрушиться в любой момент.
Под ним даже кашлять было опасно.
И без того короткие и скудные дни проходили очень быстро. Ему нужны были бы козлы и лестница, столярные и строительные инструменты, щётки, краски и кисти, новые цепи и верёвки, хоть какая-нибудь годная к употреблению метла на довольно длинной ручке и очень большое желание сражаться с паутиной, уничтожение которой на первых порах требовало немалого труда. До той, что висела высоко в углах над колоннами и выступами и вообще под сводом потолка, он так или иначе не мог добраться. Там, под сводом, были звёзды, которые казались погасшими, и оттуда, раскрошившийся и треснувший, был едва виден остаток глаза в треугольнике — в прошлом, наверное, в золотом обрамлении.
На большом потемневшем портрете св. Урбана в главном алтаре появились капли, похожие на дождевые. Словно картина потела и капли выбивались из-под краски. Лицо, застывшее в суровом осуждении, казалось покрытым пузырьками. Точно так же выглядели и руки — приподнятая в благословляющем жесте правая и опущенная, со свитком, левая. А ведь сырости здесь не было. По крайней мере так ему казалось. Рафаэль вначале осторожно вытер рамку. К самому полотну он сперва не решился прикоснуться, хотя оно было покрыто пылью и паутиной, — боялся, что всё изображенное на полотне, включая лицо, свиток и благословение, останется на тряпке, если он притронется ею к картине. Позднее, удостоверившись, что краски на полотне не размокли и пузырьки возникли в верхних слоях, он очень осторожно, легонько прикасался тряпкой к морщинистой поверхности, поскольку всё ещё опасался, что со строгого лица великого инквизитора в багрово-красном бархате может отшелушиться кусок краски. Михник в эти дни тоже подолгу находился в церкви. Словно большая мышь, он всё время скребся возле органа. Однако Рафаэль не обращал на него внимания. Хотя иногда, например, когда он занимался ангелами, помещавшимися в самых недоступных местах, ему была крайне необходима чья-нибудь помощь. Прежде всего в такие минуты он вспоминал Эмиму. Однако же… Разумеется, он мог подойти к ней, особенно в те моменты, когда старик торчал за органом. С каждым днём она всё больше привлекала его. Он радостно наблюдал за ней, когда она, в повязанной на затылке косынке, в старых, тесно облегающих брюках, в большой, не по размеру, рубашке, необыкновенно решительная, гибкая, вся в пятнах краски, крутилась
в церковном доме. Она всё успевала сделать… Даже лестницу, ведущую в верхние, неиспользуемые помещения в этом разваливающемся доме, она вымыла и покрасила, устроила ванную комнату — большую деревянную кадку и котёл над плитой, — натёрла воском полы и даже доску в уборной, выстирала и выгладила тряпки, вытрясла ковры, привела в порядок кладовку и побелила её… словом, все годные для употребления помещения дома теперь производили впечатление яркого, не совсем соответствующего церковным правилам, но вместе с тем приятного и тёплого жилья.Правда, она всё ещё сердилась на него. Молча проходила мимо. Но иногда он всё-таки ловил её взгляд и красноречивый упрек в нём, а румянец, который так часто вспыхивал на её лице в его присутствии, говорил о многом. И если бы он подошёл, обнял её и решительно и нежно положил на кровать… Да и к Куколке, которая, скорее всего, с нетерпением ожидала его, надо было наведаться. Иногда утром он решал, что после полудня отправится в путь, и каждый раз, сам не понимая почему, оставался то в церкви, то в кухне, а вечером, после благовеста, сидел за бутылкой.
Однажды ночью, когда он пробирался через горницу в уборную, ему показалось, что постель Михника пуста.
Возвращаясь, он снова посмотрел на неё. Сквозь окно сиял лунный свет… Разумеется, к самой постели он не подошёл, у него и в глазах, и в голове мутилось от выпитого жганья, но постель и вправду казалась пустой. Эмима лежала на спине. На её лицо из-за наполовину задёрнутой занавески ложилась тень, и Рафаэль испытывал ощущение, что она не спит и даже смотрит на него, когда он, остановившись, приглядывается к постели Михника. Это ощущение даже утром и потом, в течение всего дня, когда он чинил и мыл скамейки, неприятно волновало его, ибо взгляд девушки казался ему зловещим и неподвижным, словно какая-то икона пристально смотрела на него.
Разумеется, он убедил себя, что во всём виновато жганье. Однако вечером он всё равно решил, что ночью снова заглянет в горницу.
Но не заглянул.
Заснул. И как убитый спал до самого утра. Что с ним случалось довольно редко. Поэтому он задумался: а не подмешала ли она ему что-нибудь в чай, или в жганье, или в ужин? В то утро он даже чувствовал какую-то слабость в конечностях и в голове, но это подозрение не исключало того, что так или иначе это могло быть последствием выпивки. Ему не было ясно, в чём тут дело. И какое-то странное ощущение не давало ему покоя, поэтому он решил, что в этот вечер уляжется спать без ужина, чая и жганья и в полном сознании попробует разобраться, что же здесь происходит на самом деле.
Однако вечер выдался длинный и скучный. В горнице Эмима и Михник снова стучали по столу. Рафаэль сидел на кровати и ждал — собственно говоря, его ожидание началось сразу после вечернего благовеста… Относительно ужина, несмотря на удивление Эмимы, он отговорку нашёл, а вот с непочатой бутылкой жганья, словно нарочно выставленной на столе, дело оказалось сложнее. Пришлось немного выпить. Ровно столько, чтобы можно было бодрствовать, разглядывая картину с похотливыми девицами и фавнами в вербной роще, мечтать о Куколке, вспоминать прошлое, а потом думать об Эмиме, о её молодой нетронутой прелести и о её влюблённом призыве, который рано или поздно сыграет свою роль, всколыхнёт человека, пробудит в нём сатира. Да и он сам уже с трудом укрощал этого сатира. Даже жганье не придавало ему силу сопротивляться этому желанию, которое вползло в его одиночество, как сатир, заполнив его мысли и сны; в церкви, когда он очищал от пыли и грязи самые набожные лики, оно подкрадывалось и увивалось вокруг него, и не давало ему покоя… Он пришёл к выводу, что сатиры существуют. Что, собственно говоря, он сам носит в себе сатира. И что по ночам, когда человек не знает об этом, такой сатир отправляется за добычей — может, к нимфам из женских неудовлетворенностей и одиночеств. И если уж своего демона он может именовать дьяволом, то тогда нечистого Эмимы следует называть дьяволицей; в любом случае следует признать, что они являются парой и что человек, без сомнения, слабее их. «Это обитающие в человеке духи, — рассуждал он, — именно их с давних пор рисовали, воплощали в музыке, пении и танце».
Когда Эмима и Михник перестали стучать по столу, он попытался определить, не собираются ли они ложиться спать. В это время Эмима несколько раз подряд приглушённо хихикнула, что вызвало у него неприятное беспокойство, и он уже собрался войти в горницу, а затем, под предлогом посетить уборную, направиться в коридор. Из горницы время от времени раздавался какой-то шум. Но свет они не погасили. Скорее всего, если он и впрямь хочет узнать, чем они там так долго заняты, ему нужно подойти к двери и подслушивать их разговор и подсматривать в замочную скважину, но в любой момент один из них может войти в кухню и застать его за этим занятием. Следовательно, лучше всего погасить свет и, лёжа в постели, дожидаться подходящего момента…