Волчий паспорт
Шрифт:
Однажды бабушка Мария Иосифовна привела меня в школу, как теленка, на веревке, и, покатываясь со смеху, на меня глазели из окон те, кто тоже хотел бы прогуливать, но боялся.
Все кончилось тем, что я остался второгодником в седьмом классе, не сдав ни химии, ни физики, ни – что было особенно позорно – математики, несмотря на то что мне помогал вернувшийся из ссылки уже угасающий дедушка Рудольф.
Но за мной водилось кое-что почище прогулов и второгодничества.
Однажды в нашу школу приехал инструктор райкома комсомола с разъяснительной лекцией о докладе Жданова. Инструктор ничего в литературе не смыслил и вместо «Зощенко», оговорившись,
Инструктора стало жалко, но он был настолько противный, что моя жалость скоро прошла. Я поднял руку. Я был дотошный мальчик и пришел на лекцию, вооруженный томом «Литературной энциклопедии» тридцатых годов. Я раскрыл энциклопедию и одновременно брошюрку с ждановским докладом, изданную миллионным тиражом. Я был краток:
– Нас всегда учили, что списывать нехорошо. Но вот посмотрите, что здесь написано об Ахматовой. И там и здесь все то же самое – что в лоб, что по лбу. И там и здесь Ахматова названа «монахиней и блудницей». Смотрим, когда вышла энциклопедия. Пятнадцать лет назад. Значит, ясно, кто списал. Я предлагаю отправить от нашей школы коллективное письмо товарищу Сталину и попросить его сказать товарищу Жданову, чтобы тот больше не списывал.
Воцарилась мертвая тишина.
Инструктор райкома подбежал ко мне, вырвал у меня из рук том энциклопедии, впился в него глазами. У него затряслись губы, когда ему стало ясно, что я прав.
Ученик седьмого класса, да еще и второгодник, против секретаря ЦК ВКП(б)! Инструктора прошиб холодный пот.
Его, а заодно и меня, выручил наш десятиклассник, школьный комсомольский вожак Дима Калинский – единственный в школе, кто позволял себе носить длинную, хотя и умеренно, прическу и элегантный, хотя и неброский, галстук.
– Мне кажется, Женя, ты нездоров, – сказал он, ласково приложив к моему лбу ладонь. – У тебя явно высокая температура… Ребята, проводите Женю домой… А то, что он здесь сказал, пусть останется между нами… Мало ли что люди говорят в бреду…
Где он сейчас, Дима Калинский, мой спаситель?
Спас ли он сам себя?
Эпоха была странная – иногда именно гибкие люди ломались, а негибкие выстаивали.
Но, кажется, это происшествие стало известно директору Ивану Ивановичу, потому что слишком уж охотно меня перевели в новую, только что открывшуюся школу № 607, куда со всей Москвы спихивали так называемых неисправимых.
Сам район, где находилась эта школа, – Марьина Роща – был назван по имени деревни Марьино. В восемнадцатом веке здесь проходила таможенная граница Москвы. В конце девятнадцатого века осталось только название, а саму рощу вырубили, застроили деревянными домиками, где жили резчики по дереву, иконники, оловянники, позолотчики, ткачи – словом, мастеровая вольница. После войны это было царство безотцовной шпаны, где споры разрешались финками. Фонари здесь всегда были разбиты, ибо темнота была нужней света. Была шутка: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны минус Марьина Роща».
«Школа неисправимых» по характеру пришлась вполне этому неисправимому району.
Директор 607-й марьинорощинской школы Исаак Борисович Пирятинский был небольшенький, крепенький фронтовичок-здоровячок, с коротким седоватым ежиком и смышлеными энергичными глазами, полными доброжелательного любопытства отца-командира к вверенным ему рядовым – то есть к школьникам.
На работу он ходил в военной форме со следами от споротых погон, с колодкой наградных планок и ввинченной в гимнастерку единственной
медалью, на которой было написано только одно гордое слово: «Гвардия».Но солдафоном он не был.
Мы его звали, сглатывая «о», Исак Брисыч, а он нас называл по именам, а не по фамилиям, что по тем временам было поразительно, и прекрасно помнил нас в лицо.
Он мне нравился, потому что был полной противоположностью Иван Иванычу – никогда занудно не иерихонствовал, не размахивал угрожающе связкой ключей, иногда играл с нами в волейбол, в шахматы. Ему, даже если бы захотелось, было бы нелегко от нас отделаться, ибо 607-я школа стояла на самом краешке обрыва советского образования, а внизу была уже пропасть.
Ему нравились мои стихи, и на наши прогулы он смотрел сквозь пальцы. Словом, такого прекрасного директора мы даже не заслуживали.
Но случилось нечто.
Однажды ночью кто-то взломал учительскую комнату и украл все классные журналы. Позднее их обгоревшие остатки обнаружили на свалке. Подозрение пало на меня, потому что именно в этот день я получил «кол» по немецкому, и, если следовать логике, именно я должен был прийти в ярость и отомстить за унизительную отметку.
Честно говоря, сжечь классные журналы я был способен, если бы меня сильно разозлили. Но там произошло кое-что похуже – кто-то стукнул старика-сторожа по голове, а вот этого я сделать не мог.
Исак Брисыч был человек по-военному прямолинейный. Это хорошее качество и одновременно опасное. Нет ничего более хрупкого, чем железная логика.
Он созвал общее собрание и несколько часов подряд просил, требовал, чтобы виновник сам признался. Взамен Исак Брисыч обещал полное прощение.
Все молчали. Сначала он обходил меня взглядом, видимо борясь с собой. Было даже неестественно, что он смотрит на всех, за исключением меня, расхаживая перед нами в сапогах, пронзительно скрипящих среди общей тишины. Я почувствовал, что он смотрит на меня, даже не глядя.
– Я не хочу, чтобы вы доносили на ваших товарищей, – говорил он. – Я презираю стукачей. Доносительство – это трусость. Я прошу у того, кто это сделал, честности перед собой и другими. Если вы будете молчать, я сам сейчас назову предполагаемого виновника. Но ведь я же могу ошибиться, и молчание настоящего виновника будет равносильно ложному доносу на товарища. Ну, наберитесь наконец мужества!
Потеря терпения и логика постепенно заставили его сконцентрировать взгляд на мне. Этот взгляд уговаривал, убеждал, приказывал мне признаться. Наконец Исак Брисыч не выдержал и ткнул в меня пальцем, впервые назвав меня не Женей, как обычно, а по фамилии:
– Евтушенко, это сделал ты!
– Нет, – сказал я, поднявшись. – Я этого не делал.
– Ты! Ты! Ты! – повторял он в ярости, то ли на меня за выдуманную им мою трусость, то ли на себя от боязни того, что сейчас совершает непоправимую ошибку.
На следующий день я был исключен из школы.
Прежде чем я вообще получил какой-либо «человеческий» паспорт, у меня оказался «волчий».
«Волчий паспорт» – это выражение еще дореволюционное.
В царской России это означало документ о неблагонадежности, закрывающий доступ на государственную службу, в учебные заведения. В советское время «волчьим паспортом» называли официальную отрицательную характеристику, выдаваемую или школой, или институтом, или профсоюзом, или комсомольской или партийной ячейкой. Совсем без характеристики ткнуться было некуда, а с такой характеристикой – тем более.