Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда я сообщил господину Цельмейстеру о том, что собираюсь поступать в университет, он нахмурился и напомнил, что «учение дорого стоит». Затем похлопал по плечу и сообщил, что готов помочь мне в таком трудном деле, тем более что мне представилась прекрасная возможность заработать. Для этого всего-навсего надо отправиться на гастроли в Вену.

Шел 1914 год. Началась война с ее неслыханной жесткостью, военными парадами, громкой музыкой, обилием портретов кайзера Вильгельма, буквально заполонивших витрины магазинов. Каждая фотография была украшена цветами. В моем воображении Берлин вдруг стал походить на гигантское, заваленное цветами кладбище. Здесь и пахло также. Этот дух шел от самых здоровых и крепких молодых парней. Все это, как, впрочем, и нестерпимо-восторженный энтузиазм Вилли Вайскруфта, а также озабоченность судьбою нации, которые внезапно завладела Шуббелем, — сбивали с толку.

Когда Гюнтер заявил, что в такое время нельзя оставаться в стороне и каждый должен помочь отечеству, я потерял дар речи, ведь ранее безрукий революционер утверждал, что всякая война есть проявление «классовых противоречий»

и «буржуазная драчка». Теперь оказалось, что есть войны «справедливые» и «несправедливые», «священные» и «нецивилизованные». Родина, заявил он, вправе потребовать от нас любых жертв для защиты германских святынь и родных очагов от покушения диких славян, развратных французов и жестокосердных англичан, на что Ханна возразила брату — почему-то первой жертвой этой войны стала она, германская женщина. Отца призвали в армию, и теперь ей придется кормить семью. Об университете можно забыть. В ответ Гюнтер развел обрубками, а у меня в ментальной сфере, под самой ложечкой, внезапно засосало. Мне внезапно померещилось, что ее маленькое разочарование вполне сопоставимо со всеобщим, затопившим улицы Берлина энтузиазмом. Эта нелогичность, невозможность признать справедливым пренебрежение гигантских «измов» мечтами любимой женщины, сожалеющей об утерянном будущем, — только сожалеющей! — образумили меня, ведь, признаюсь, я тоже оказался подвержен ура-патриотической чуме и начал задумываться о посильной помощи фронту. Господин Цельмейстер охотно поддержал меня. Потирая руки, он заявил, что мой долг «еще усерднее» развлекать публику и внушать ей «подлинно национальные идеалы». Теперь в цирке несчастных зрителей обирали статисты в русской, французской, английской военных формах, а раздавали найденные мною вещи бодрые и воспитанные солдаты рейхсвера. Признаться, сам я тоже сменил фрак на малиновый китель с золотыми галунами. На этом петушино-опереточном сочетании настоял господин Цельмейстер, которому с помощью такого рода яркой злободневности удалось резко поднять ставку за мои выступления.

На мою робкую просьбу взять Ханну с собой в Вену как мою ассистентку Цельмейстер ответил решительным отказом. У меня не хватило кругозора настоять.

Проводив отца, хмурого и вечно рассерженного человека, на фронт Ханна устроилась швеей в одном из ателье в Шарлоттенбурге. Мы встречались до самого моего отъезда в Вену. Оттуда в 1917 году я и господин Цельмейстер отправились в гастроли по миру, и Ханна скоро отодвинулась от меня на расстояние очень редких писем. Мы побывали в Аргентине, Бразилии, Японии. Впечатлений было столько, что нередко я забывал отвечать Ханне. Письма от нее настигали меня все реже и реже. К сожалению на таком расстоянии я не мог уловить ее мысли, но хотелось верить, она думает обо мне, помнит меня.

Глава 3

В Берлин я вернулся весной двадцать первого. В Германии через три года после окончания войны все еще стреляли. Иногда на железнодорожных станциях начиналась пальба, по вагонам стихийно неслось пугающе-радостное — «фрейкоры!» [17] — или радостно-пугающее — «рот фронт!» И в первом и во втором случае господин Цельмейстер сразу прятал бумажник. Купе после случая в Гамбурге, где революционные матросы прикладами вышибли дверь, он не запирал. Начальник патруля посоветовал моему импресарио в дальнейшем оставлять дверь открытой, чтобы красногвардейцы не заподозрили чего-нибудь дурного.

17

Фрейкоры —военные добровольческие части контрреволюционного направления без строгого подчинения крупным войсковым соединениям. Были сформированы, как правило, националистически настроенными офицерами и названные по их фамилиям, в подражание отрядам ландскнехтов германского Средневековья. Под их знаменами объединились безработные, вчерашние гимназисты и кадеты, студенты-корпоранты, остэльбские юнкеры и профессиональные солдаты, потерявшие всякие ориентиры в гражданской жизни после возвращения с фронта, не желавшие мириться с социальной дискриминацией, враждебно настроенные по отношению к Веймарской республике и видевшие свое основное предназначение в борьбе с внешним и внутренним большевизмом.

Общее число добровольческих корпусов, частей и подразделений в самой Германии и на сопредельных территориях (Прибалтика, Австрия) в 1918–1921 годах превышало 2000.

— А то ведь знаете, как бывает, герр артист, — обратился он к Цельмейстеру. — Взбредет кому-нибудь в голову, что в купе контра, и начнет стрелять. У нас тоже дураков хватает.

— Конечно… Обязательно, герр матрос, — закивал Цельмейстер.

Меня тогда поразила глубина бессмыслицы, заключенной в этом совете, ведь после того, как революционные матросы расколошматили дверь, закрыть ее не представлялось возможным.

Так мы въехали в революцию, с восемнадцатого года сотрясавшую Германию. То, о чем писали мировые газеты, не давало даже приблизительного представления о том, в какой сумасшедший дом превратилась приютившая меня когда-то, а теперь поникшая, побежденная страна. На подъезде к Северному вокзалу меня напрочь сразило зрелище стоявших на летном поле сотен новеньких аэропланов. По полю ходили самодовольные французы и кувалдами крушили самолеты — отбивали хвосты, ломали моторы. Этот пир победителей едва не вогнал меня в каталептическое состояние, ведь взращенный на берлинских мостовых и здесь вышедший в люди я был уверен, что все германское — лучшее в мире, и крушить кувалдами самые быстрые и самые надежные аппараты граничило со средневековым варварством.

Берлин встретил нас выстрелами, Северный вокзал — грязью и валявшими на полу обрывками

газет, (что вообще было немыслимо для аккуратных берлинцев), улицы — редкими прохожими. Сгинули портреты «любимого кайзера», нигде не слышно военных оркестров. Фонари стали редкостью, и с наступлением темноты улицы буквально омертвечились. Пока мы добирались до гостиницы, до нас изредка доносились вопли запоздавших граждан и вой одичавших собак. Ужин в гостинице оказался более чем скромный — бутерброд с сыром в ресторане стоил столько же, сколько бутылка самого дорогого шампанского, так что спать мы легли на голодный желудок.

На следующий день, когда мы с господином Цельмейстером вышли из гостиницы, нам навстречу проехал грузовик, из кузова которого, словно из спины ежа, во все стороны торчали винтовочные штыки и красные знамена. Один из ротфронтовцев, заметив, что я, открыв рот, наблюдаю за ним, вскинул сжатый кулак.

Я как производное еврейского народа, склонного ко всякого рода исступлениям и подражаниям, в ответ тоже поднял руку, при этом пальцы как-то сами собой неловко сжались в кулак. Господин Цельмейстер буквально онемел и до самого цирка пытался разъяснить что, «марка упала настолько, что господам солдатам и господам рабочим нечем платить за билеты на мои выступления», посему мне следует держаться от них подальше. Затем он произнес историческую фразу — «скоро наступит голод и на улицах будут стрелять».

Я едва не сорвался — остро захотелось напомнить, что в городе уже три года стреляют, но промолчал. Господин Цельмейстер настолько надоел мне, что вступать с ним в спор, тем более, указывать ему на очевидное, значило, терять уважение к себе. Если бы не контракт и сомнения в верности Ханы, я давно расстался с ним.

Ханна, моя Ханни! Я надеялся на нее как соломинку! Я верил, что вернувшись к истокам, на дорогие моему сердцу берлинские мостовые, мне наконец удастся избавиться от непомерно располневшего господина Цельмейстера. Все мои надежды были связаны с Ханной, с ее редким здравомыслием и деловитостью. Только ей я мог доверить себя. Она занялась бы ангажементом, Вольф подготовил бы новую программу, и уже через несколько лет мы добились бы финансовой независимости, а следовательно и свободы.

Мое имя и фамилия аршинными буквами печаталось на первых полосах самых известных газет. Обо мне судачило радио в самых разных частях земного шарика, в примитивной шаровидности и миниатюрности которого я убедился на собственном опыте. Меня не беспокоили судебные издержки из-за разрыва контракта с господином Цельмейстером. Вольфу казалось, что, умея находить предметы в карманах состоятельных граждан, он сможет запросто извлечь оттуда и звонкую монету. Мы с Ханной накопили бы деньги и по-настоящему взялись за учебу.

С высоты четырнадцатого этажа хочу заметить, что эти меркантильные расчеты были густо приправлены воспоминаниями о прелестях любимой женщины. Мечтая о ней, я буквально таял.

Первое, на что сделал ставку господин Цельмейстер, был цирк Буша, однако в тот день нам так и не удалось встретиться с герром директором. За три года здесь практически забыли о цирковых представлениях. Хозяин за хорошие деньги [18] сдавал громадное помещение митингующим самых разных политических окрасов. Нам повезло попасть на митинг правых, сорвать который левые посчитали делом чести. Драчка получилась немалая, с револьверной пальбой, воем полицейских сирен, наездом солдат, пытавшихся перегородить улицу заграждениями и направить особо отчаянных головорезов в предместья.

18

Германская революция отличалась от русской уважением к собственности. Любая политическая организация, даже непримиримые борцы с собственностью из числа крайних анархистов, предпочитала арендовать помещения, а не захватывать его силой оружия. Немцам в голову не приходило, что можно вот так запросто ворваться в здание и устроить говорильню.

Воспользовавшись моментом, я сбежал от господина Цельмейстера и отправился на поиски Ханны. Шагал как-то отрешенно. Классовая драка возле цирка ввергла меня в задумчивое состояние. Не надо быть Мессингом, чтобы догадаться, какое будущее ждало такого человека, как я, в стране, где сначала выламывают двери, потом вежливо предлагают их не закрывать.

Дверь в доме для рабочих, куда до войны я приходил заниматься немецким, открыл инвалид на костылях, в котором я сразу признал отца Ханны. На мой вопрос он ответил, что Ханна здесь больше не живет, назвал адрес и захлопнул дверь. От дальнейших расспросов я отказался. Инвалид с порога плеснул в меня таким пучком остро заточенных мыслей, что я едва успел увернуться. А может, просто смелости не хватило узнать правду? Хотя, если перебрать его мысли по одной, в них и намека не было на род деятельности, который был особенно популярен в Берлине среди молодых женщин. Его помыслами владела приводившая в отчаяние загадка — как прокормить семью? [19] В последний перед захлопыванием двери момент меня, вслед за неразрешимым ребусом, окатили проклятья, в котором отчетливо читались обида, зависть, ненависть к «безродному плутократу», одному из тех, кто сосет кровь из пострадавших на войне.

19

Репарации27 апреля 1921 года комиссия по репарациям обязывает Германию выплатить 132 триллиона золотых марок (6.650 миллионов фунтов стерлингов). Цены сразу подскочили в несколько раз, а к концу года за один доллар давали несколько десятков тысяч марок. Рекорд был поставлен в ноябре 1923 года, когда за один доллар давали 4 200 000 миллионов марок. Марки превратились в резаную бумагу.

Поделиться с друзьями: