Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Волки и медведи
Шрифт:

– Вроде говорили, что ренегат, – поправил я.

– Одно другому не мешает. Именно, прошу заметить, из ренегатов получаются наилучшие резонёры.

– Евгений Сладкопевцев! – возгласил председатель аттестационной комиссии.

(Вообще говоря, Сладкопевцев работал под псевдонимом Прохор Угрюм-Бурчеев, но фарисеи с наслаждением припоминали писателям их настоящие имена.)

С места поднялся некто крепкозадый, в клетчатой рубашке, вызывающе коротко остриженный.

– Что вы можете предъявить? – устало спросил председатель, худой, аккуратно затянутый в костюм старик с на удивление прямой спиной.

– Могу предъявить себя.

– Это мы видим. – Усталость в голосе председателя перешла в интонацию «глаза б мои не глядели». – Хотелось бы также увидеть ваш роман.

Я работал! Я много думал! У меня есть подготовительные материалы!

– Ну и где же они?

Прохор Угрюм-Бурчеев открыл рот, чтобы заявить, что не обязан впускать посторонних в свою творческую кухню, но Евгений Сладкопевцев не пошёл на обострение.

– Я вам предоставил синопсис.

– Да, предоставили. Полтора года назад. А результаты тестов? Вы не умеете склонять числительные. А часть третья, эссе? Вот вы пишете, – председатель взял со стола бумажку и, силясь подавить брезгливость, громко прочёл: – «Это стихотворение и сегодня производит ошеломительное впечатление». Тогда как впечатление может быть только ошеломляющим. А ваши расхождения с толковым словарём относительно слов «довлеть» и «нелицеприятный» не могут быть терпимы в обществе.

– Но все так говорят, – огрызнулся писатель.

– Не все, но всякие, – отрезал председатель. – Молодой человек, это не может быть аргументом.

Фарисеи были, безусловно, правы: и насчёт числительных, и насчёт ошеломительного впечатления, – но они были правы чрезмерно и сами не замечали, как указания на ошибки переходят в придирки. Вовремя остановиться – самое трудное не только для пуристов. Заклинания «нарезать хлеб – порезать палец», или «одеть Надежду – надеть одежду», или «что короче, то длиннее» звучат невинно; и бесконечные, изматывающие рассуждения о родительном падеже и употреблении предлогов тоже невинные; и правда то, что толковый словарь утешает, как добрый дядя, – но фарисеи всё портили нетерпимостью и узостью взгляда. Их собственная речь была эталонна, а вкус ограничен, и всё их существо отторгало мысль о нетождестве эталонной речи и художественного языка. (Я говорил об этом с Аристидом Ивановичем, и Аристид Иванович смотрел на меня как на самую грязную, тифозную-претифозную крысу из самого мерзкого, антисанитарного-преантисанитарного угла – и губы этак сжал – и кроме возмущённого фырканья ничем не подарил, будто уж с таким и поспорить стыдно.)

– Братки мной недовольны, – тихо сказал Лёша. – Слишком часто сюда хожу. Говорят, не по понятиям с этими мумиями отжившими хороводиться.

А ты что?

– Ничего. Мумия вещь тоже интересная.

Но Лёша не сказал, что этот интерес давно бы угас, не подогревай его своим противодействием товарищи по ОПГ.

Сперва, полагаю, были просто смешки, потом-раздражение и слова позлее. Они думали, что их бесит увлечение Пацана чуждой жизнью, а бесила в действительности собственная неспособность понять его причины: причины интереса вполне, кстати говоря, дутого. Потому что Пацан пошёл на принцип. («Нет ничего пагубнее ситуации, когда люди идут на принцип, – говорит Фиговидец. – Сперва проявляешь твёрдость характера, а после ешь себе руки… Как мне это знакомо».) Ноги бы его на В.О. не было, если бы он не видел, что его за это осуждают. «Не ваше дело» он не мог сказать, потому что это было их дело, как и всё прочее в этой тесно спаянной группе. («Наша кодла», – говорили они друг другу.) Но спаянность кружка, при неожиданных обстоятельствах увиденная со стороны, его почти напугала, и он был в шаге от размышлений на тему, а кто он, собственно, такой – «Пацан», «Рэмбо» или вдруг «Алексей» и даже «Алексей Фёдорович», как его не моргнув называли на Острове, – и уже не нужно было делать этот шаг, чтобы почувствовать, что для ОПГ он превращается в недостаточно своего, а для новых знакомых своим никогда не станет – к чему он, впрочем, и не стремился. Он медлил в позиции, полезной для поэта и бесконечно губительной для человека: дразнить и игнорировать всех, – и пока сам он медлил, время всё быстрее шло.

– Как там у вас в Автово?

– Да так, живём.

– Резистанс делать будете?

– Готовишь разведданные?

Я улыбнулся.

– Этот, – сказал Пацан с ударением, – прислал

косарям инструкцию, типа продукт гнать только на экспорт через Порт. Идиот. Думает, он пальцами щёлкнул, и торговать на провинции перестанут. Ага, перестали. Вывески сняты, цены взлетели. У аптек новая тема: пакуют в коробочку, пишут «аспирин». Аспирин ЗД, чтобы с Це не путать.

– Почему три?

– «Доза для дуче». Они план теперь чем-то обрабатывают, чтобы сильнее цепляло.

– У тебя с собой нет попробовать?

Переаттестацию, шедшую своим чередом, опять всколыхнул робкий скандал. Какого-то поэта спросили, что он имел в виду, говоря «небесный, словно небосвод».

– Я думаю… – начал поэт.

– Да кто вы такой, чтобы думать?! – крикнул с места Аристид Иванович.

– Для того, чтобы думать, не обязательно быть «кем-то» в том значении, которое вы вкладываете в это слово.

– Вкладываю! Выкладываю!

– Может быть, «влагаю»? – робко сказали из задних рядов.

– Во влагалище вложишь, – бодро отозвался Аристид Иванович. Достойно примечания, как человек столь умный иногда становился таким несмешным хамом. Возможно, он кривлялся, а может быть, с утончённостью ума в нём соседствовала прорывавшаяся, когда ум не поспевал хлопнуть перед её носом дверцей клетки, самая простодушная грубость чувств.

– Вы о книгах всё можете объяснить, – сказал Пацан, – а я не могу объяснить, зато могу сделать. Я хочу знать, с каких пор объяснение вещи стало значить больше, чем сама вещь.

Тёмные, потайные и жестокие дела творились в Доме русской литературы, а называлось это служением. Нужна совсем уж незамутнённая совесть, чтобы строить спокойную и светлую академическую карьеру на чьей-то давно погибшей, погубленной жизни, на жизни, полной мрачных и унизительных страданий. Фарисеи, безусловно, отвергли бы это обвинение, сказав, что они, во-первых, не отвечают за косоумных своих предшественников, горе-современников того или иного писателя; во-вторых, именно они возвращают книги и авторов из небытия и восстанавливают справедливость; в-третьих, упомянутые современники и не столь уж, возможно, виноваты, ибо были заняты изучением авторов и книг, не оценённых за сто и двести лет до них самих, так что живым на тот момент авторам надлежало смиренно и с доверием к потомству ждать своей очереди; в-четвёртых, истинная награда писателю – в нём самом. Фарисеи не обкрадывали, не наживались, не присваивали рукописей (зачем бы, если писателя целиком делали своим имуществом, и все знали, что имярек – «предмет» профессора такого-то), – они были неуязвимы для обычных упрёков и всё же оказывались эксплуататорами, чью беспощадность только усилило представление о себе как о подвижниках.

Провожая Аристида Ивановича, я спросил, почему на В.О. так неприязненно относятся к усилиям Канцлера.

– Это вопрос выживания, – сказал Аристид Иванович. – Что здесь обсуждать? Горсовет, как бы там ни было, нами мало интересуется. Для приличия они шлют формальный запрос, а получив и подшив отписку, выкидывают дело из головы, до следующего по плану запроса. А не интересуются они, потому что не ставят себе высших задач. Деньги – плохой проводник для идеального. Но тот, кто всерьёз захочет здесь что-то сделать – ну, знаете, повести нас к новым вершинам и свершениям, – такой человек не станет собирать бумажки. И что это за страсть к уничтожению, жажда строить только на руинах? – спросил он сам себя. – А вы спрашиваете почему. Как не дать отпор, если посягают на основы твоей жизни?

Мы шли в сторону Большого прохладными безлюдными переулками. Их названия – Биржевой, Волховской, Тучков, Двинский – звучали деловито, с щеголеватой подобранностью хорошей канцелярии или казармы, а сами они, короткие, узкие, уютно сумрачные, осенённые огромными липами, заросшие клевером, глядели воплощением ленивого, анархического покоя, и в них, непарадных, красивых только для тех, кто здесь жил, кто всю жизнь ходил по их уцелевшей брусчатке одной и той же дорогой, вступили в тайный сговор камень и трава, камень и деревья и тот, разбросанными пятнами, свет, который пробивался сквозь листву, натыкался на фасады и от напряжения, от всех усилий стал вдвое гуще, вдвое ярче.

Поделиться с друзьями: