Вольница
Шрифт:
Доктор, должно быть, тоже почувствовал угрозу в этом смехе Макара и подался к нему всем телом.
— Ты что же это, всех так мутишь?
А Макар, уверенный в поддержке друзей, с прежним наглым простодушием поправил доктора:
— Мне мутить нечего. Вы сами народ мутите. Харчей не даёте? Не даёте. Воды лишаете? Лишаете. А гробы для чего? Для мертвецов. Аль не правда, господин доктор?
Я видел, что доктору было трудно спорить с Макаром, и лицо его опечалилось, как у смертельно изнурённого человека.
— Хлопочу, хлопочу, ребята… — вздохнул он. — Требую. Но что я могу сделать с Астраханью, ежели я сам подчинённый, а здесь надрываюсь по целым суткам?
Макар совсем добил его:
— Оно, конечно…
Лицо и шея доктора налились кровью.
— Ну, ты — отпетый прохвост. Настоящий разбойник.
— Нет, господин, мы тачки возим, с рыбой дело имеем. Это у вас тут душегубством занимаются.
Наташа с ожесточённым лицом решительно подошла к Макару и набросилась на него:
— Ты чего это, Макар, разоряешься? Нечего дурака валять! Ишь, шайкой напали, как галахи! Ты лучше иди людей спасать. Большой, дубина, а трус. Мы вот с Марийкой без боязни идём, хоть и женщины, а вы все только, за свои бороды прячетесь. Собирайся, Марийка!
Доктор благодарно кивнул ей головой и пошутил:
— Не боитесь, что я вас уморю?
— А мы поглядим да руками пощупаем.
— Вот это — умный ответ.
Наташа с Марийкой — одна маленькая, другая могучая — взяли свои узлы, поцеловали мать и меня и пошли за доктором. Мать долго стояла и смотрела им вслед с болью и завистью в лице, но они не оглянулись.
Макар зло усмехался, о чём-то оживлённо говорил со своими дружками, угрожающе поглядывал в сторону доктора и вздёргивал головою. Потом рванулся вперёд, задрал картуз на затылок и браво пошёл на кормовую часть. С этой минуты я больше не видел его до самого отплытия.
Эти дни остались в памяти, как видения кошмарного сна, как то, чего не бывает в жизни.
XLV
Первую ночь мы не сомкнули глаз. Тьма наступила сразу, как нахлынувший чёрный туман. Очень ярко вспыхнули звёзды, мерцая разноцветными переливами. Море растаяло в этой глухой тьме, только украдкой шелестели и шептались всплёски воды за бортом. Жёлтые огоньки на мачтах судов частыми созвездиями искрились в восточной стороне, и тьма там казалась твёрдой и скалистой. Оттуда доносился странный рокот, наплывали тяжёлые вздохи, и жутко тревожили душу далёкие вскрики и стоны. Вокруг нас на палубе лежали люди, возились и вздыхали на своих пожитках, а кое-где сидели попарно или кучками и гомонили невнятно, вполголоса. Иногда на соседней барже жалобно плакал ребёнок или вдруг раздавался мучительный бред, похожий на рыдания: «Пить!.. пить!.. хоть капельку!.. Смерть приходит…»
Может быть потому, что я жил инстинктивной радостью роста, я не испытывал страха смерти. Мне было только жутко от таинственного мрака. В этом мраке мне мерещились какие-то зловещие тени. Они скользили всюду — и на караванах судов, поглощая огоньки, и на соседней барже, и в море, и над нами. И мне чудилось, что это они тревожили людей, мучили и душили их. Не холера ли это?
Я прижимался к матери и чувствовал себя в безопасности от её горячей близости.
Я лежал и смотрел в бездонную черноту неба, в мерцающие звезды. Что там — в этой необъятной и неощутимой вышине? Что такое небо? Что такое звёзды? Я чувствовал только леденящую пустоту, непостижимую бездонность, и сердце моё замирало от ощущения таинственной неизвестности. А здесь, рядом, в смятении и мать и много людей, обречённых на страдания. Зачем? Уж не правда ли, что кто-то жестокий и свирепый загнал нас сюда, чтобы заразить холерой или уморить голодом и жаждой? Почему не дают ни хлеба, ни воды?
Где-то во тьме раздумчиво, вполголоса говорили трое ватажников:
— Вот и неурожай два года сподряд пережили, — вздыхая, жаловался один. — Горелой травой да крапивой питались… и скотина вся подохла… и люди мором мёрли… Я всё семейство похоронил. Сам в горячке провалялся.
А за какие грехи бог наказывает?Другой голос угрюмо заспорил:
— Какой там бог! Мы всё на бога валим. А попы нам велят каяться… В каких это грехах? Вот помещиков да мироедов бог не наказывал в голодные-то годы, поп их в грехах не обличал. Бог! Грехи! Трудящий человек по нужде своей всегда горбом своим отвечает. На бедного Макара все шишки валятся. Богатые-то в эти годы пировали да на нас ездили.
Последние слова он несдержанно выкрикнул и мстительно выругался. Я слышал даже его тяжёлое дыхание.
— Бу-удет тебе, Климов! — упрекнул его другой товарищ. — Всё у нас как-то несуразно: начнём калякать, как люди, а кончим, как псы. А чего зря на бога всё сваливать да грехи для себя искать! У нас своя правда, а у богача да попа — своя. Вот и в этом нашем побыте: что тут за народ, на баржах-то да пароходах?.. Хоть бы нас взять. Рабочие люди. А рабочий народ правов не имеет: он холеру разносит, ему в чёрной работе кости ломать положено. А наши купцы… видали, как они на Жилой-то пьянствовали да куролесили?.. На чьей спине плясали, когда мы надрывались на плотах да на море? Вот и сейчас… Захватили, загнали, как скотину, и подыхай без харчей, без питья, чтоб холера нас здесь сожрала. Да еще полицию нагнали, чтоб бунта не было. Видали полицию-то? Вон она на той барже — всю надстройку заняла. Вот вам и грехи! Я знаю, откуда наказанье-то для нас: десять годов из меня силы выматывают.
— Чего же сделаешь? — сокрушённо вздыхал первый голос. — Плетью обуха не перешибёшь.
— Зато кулакам да ножам разгул, — насмешливо отозвался Климов — Нас, дураков, мало ещё учили. Может, даст бог, поучат покруче. Ну, да год от году люди умнее становятся. И хорошие ребята появляются… и бабы не отстают. На промыслах-то этим годом здорово жару задавали.
Рабочий, который совестил Климова, недовольно возразил:
— А толк-то какой? Своими боками и поплатились: опричь острога счастья не выискали. Озорство одно.
— Значит, по-твоему, шкуру с тебя дерут — это тебе благость? Мало тебя ещё дубили, башка еловая! Так из нас, дураков, верёвки и вьют. А надо всем сообча в драку итти… У Пустобаева начали за ум браться и взбулгачились. А потом и другие промысла на дыбы встали. А ты — озорство! острог! грехи! Где у тебя мозги-то? Они нашего брата — в острог, а мы к ним — на порог…
— Думай не думай, — тянул первый голос, — а есть-пить надо. Вот и здесь: как вырвешься из этой беды?
В это время откуда-то со стороны огней волной нахлынула тревога: сначала перекликались женские голоса и плач, переплетаясь с мужскими выкриками, и вдруг целая толпа застонала, забунтовала, завопили женщины, заплакали дети. Словно случилось какое-то несчастье. Потом всё затихло, только одиноко рыдали женщины.
На той барже запищали детишки угасающими голосками: «Пи-ить… пи-ить!..» Где-то за будкой стонал человек. Кто-то растерянно крикнул: «Холера!.. И у нас — холера!..»
Климов с угрожающим спокойствием сказал:
— Вот те и карантин! Недаром гробов навезли из Астрахани. Сам видал… Горой на докторском пароходе навалили. — И он злобно засмеялся. — Людей-то — тыщи! Конечное дело: всех не напоишь, не накормишь… Начальство знает, как с народом обращаться… Пойду на ту баржу, погляжу, как человека ломает.
Кто-то из его товарищей в страхе запротестовал:
— И не моги, Климов! Как это можно! Холера-то прилипчива: к нам занесёшь.
— Ну-у, ко мне холера не пристаёт; я сколь раз с холерными дело имел. В прошлом годе в Астрахани из бараков на себе носил — и хоть бы что!
— Не ходи, Климов, сделай милость! Страсть я боюсь! Не приведи бог! Ведь раз на раз не приходится. Глядишь, вот здесь-то она тебя и облюбовала…
— А я её шпиртом прогоню да ещё со стрючковым перцем.
Его чёрная тень прошла мимо нас и исчезла во тьме.