Вольные кони
Шрифт:
Под конец ратной службы Ваня уверовал, что ничего более бедового ему уже не выпадет. С лихвой навоевался. Перед собой и перед боевыми товарищам остался до донышка честным. Все отдал, чуток даже сверху прибавил. Но оказалось, не все, если потребовалось заплатить самым дорогим.
У Вани, войной надорванного, ни на радость, ни на печаль сил уже не осталось. Разве что на медленное осторожное выживание. Он теперь как немощный старик, греющийся на солнышке, копил, собирал в себе жизненную силу. Сберегал и накапливал весь этот долгий мытарный путь. Боясь самому себе признаться, что может не дотянуть до дома, угаснуть где-нибудь на полдороге. Укреплял себя верой в то, что существует на белом свете высшая справедливость, однажды им испытанная, и не покинет его до окончания пути. Должна же на его долю была еще одна крохотная капля выделена. Большего и просить зазорно – раз всем жизнь такая скудная выпала.
Но прежде Ваня еще одну укрепу познал. В госпитале, вынырнув из
Все теперь в его жизни подчинялось одному – доехать до мамы. Но с надорванным болью сердцем, ей одной принадлежавшим, что-то неладное творилось. Казалось, прикипело оно к покинутым окаянным краям, от которых Ваня и рад бы откреститься, да не мог пока. Но в том не вина его была, а беда.
Глава 3
По ночам Ваня маялся от бессонницы, поднимался уже ввечеру, когда пассажиры начинали налаживаться на сон грядущий. Успевал за короткое время, пока накатывала ускоряемая движением поезда тьма, вдосталь наглядеться на проплывающие за окном земные просторы. И на светозарный, не стесненный горными пиками небосклон, с белыми облаками, скользящими по его тугому полотну. Будто никогда прежде не видал обнимающего весь мир небесного свода, на глазах наливающегося иссиня-черным, медленно опускающегося на землю, как на прочное дно.
Лишь когда майским жуком припадала к оконному стеклу ночь, окончательно приходил в себя после тяжкого дневного сна. Теперь он по-особому видел и чувствовал всю эту небесную красоту и всякий раз ощущал легкий душевный трепет от мысли, что мог больше и не увидеть. Но редкий попутчик мог догадаться, даже если и высмотрел впотьмах, отчего мелко-мелко дрожит, бьется на впалом виске синяя жилка. Да мало ли отчего может у болезного человека волнение приключиться. Стороннему человеку нипочем в ум не взять, разглядывая заспанно бесстрастное, внешне умиротворенное лицо Вани, что в эти минуты пытает он себя сердечными муками. Вновь и вновь размышляя над тем, что неотвязно-неотлучно следовало за ним всю дорогу. Чудными для любого и каждого показались бы эти думы, но только не для возвращенного к жизни. Задумывался Ваня: так ли густо заселены небеса, как сплошь усыпана земля костями погибших в неиссякаемых войнах? Так ли просторно обитать на них душам убиенного воинства, не пересекаются ли пути-дорожки недругов, вытеснивших друг друга с этой просторной земли. И что, может статься, земля наша в действительности есть ад и чистилище, куда ссылают отъявленных грешников. А иначе какой смысл в существовании людей, творящих такое зло. Некого ему было расспросить о том, в небеса устремлялись мысли.
Люд в вагоне перебывал разный, а все повторялось точь-в-точь. Проснется Ваня иль оторвется от созерцания пейзажей, проплывающих за окном, коротко ответит на приветствие, окинет взглядом всех разом и будто не увидит никого. О чем бы, как бы ни спросили: вежливо, нахраписто ли, – долго не откликается, как бы раздумывает – а стоит ли вообще отвечать? Вводит тем самым людей в смущение. Наконец, соизволит сказать несколько слов бесцветным голосом, но невпопад и вовсе не то, что полагается. И вновь отвернется к стене или уставится в окно. Иной попутчик не сдержится, пробурчит что-то вроде: ни кожи ни рожи, а туда же, гордый какой! В ответ ни словечка. У любого охотку отобьет общаться с таким недотепой в давно не стиранном тельнике. Самые настойчивые пассажиры с полчаса к нему еще присматриваются, пробуют расшевелить любопытством, да и они вскоре теряют терпение. Махнут на него рукой – едет себе служивый куда-то, ну и пусть едет. Сразу видно, не в себе маленько, да и не удивительно по этаким горемычным временам – нынче и не таких бедолаг в армию берут.
Сидит ли солдат за столиком, лежит ли на своей нижней полке, а все в одной неловкой скованной позе. Скособоченный какой-то, лишний раз не пошевелится, и ровно прячет что за пазухой. И ведь только делает вид, что ни на кого не смотрит, сам же все примечает. Подозрительный тип. Вот опять вперился в окно, словно любуется проплывающими мимо полями да перелесками, да вдруг, будто выцелит что его глаз – сузятся темные зрачки, отвердеют скулы и жестко хищно напружинится лицо. От такой резкой перемены не хочешь да вздрогнешь. Но через мгновение сомнение возьмет – не может быть, показалось, наверное? С таким водиться – только жалость будить: худой, вымороченный, потерянный в жизни. Такого встретишь, встрепенешься, пыль отряхнешь с пиджачка, и твоя самая разнесчастная жизнь разлюли малиной покажется.
Иного пассажира и впрямь жалость пронижет, да и чего ж не пожалеть, если через остановку выходить. Оставит невзначай недопитую бутылку пива или недоеденную пачку печенья – будь здоров, боец, не кашляй.Молчит Ваня, словечка не проронит. На косые взгляды не обижается, пусть смотрят, за погляд денег не берут. Подачек не принимает. На хулу не откликается. Но на один вопрос непременно и каждому отзовется. Спросит кто «Куда едешь, служивый?», тут же ответит:
– К маме, – и слабая улыбка тронет его обескровленные губы.
Только и всего. Тут же замкнется, будто воды в рот набрал, клещами слова не вытянешь. Редкий попутчик всерьез такой ответ воспримет. Кто опешит, а кто и глуповато посмеется: не мальчик уже, вроде, а все к маме едет. Но тут же отстанут, успокоятся. Уж то хорошо, что не мешает военный, спит день-деньской, лишь поздним вечером поднимется, прошаркает растоптанными армейскими тапочками в конец вагона и обратно – вот и все неудобство от его компании. Да по всему видать, больной он, насквозь едким лекарством пропах. Похоже, в армии повредился, списали его по негодности, а еще скорее – каким малахольным уродился, таким по жизни и пошел. Ни парень, ни мужик. Так, одно недоразумение, тень ходячая. Военная форма имеется, но без эмблем, и в каких войсках служил, не понять, да и служил ли? К маме он добирается, убогий, а поди, проверь. Может так статься, что и в бегах.
Ваня все эти мысли на лицах людей прочитывал, но не обижался и на «убогого». Терпелив стал без меры. Остудил горячую кровь в холодных горах. Но тлел в груди зароненный войной уголек, и подернется ли когда хладным пеплом – неизвестно. Да что говорить, таким огнем Ваню опалило, столько его в себя принял, как только душа уцелела в этаком полыме?
Со стороны нипочем не догадаться, о чем думает молчаливый солдат, да и думает ли вообще? Странно спокоен взгляд его не по возрасту усталых глаз. Не разглядеть в бездонных зрачках застывшее страдание и боль. Люди простых и понятных любят, а как быть с человеком не от мира сего, не знают, да и знать не хотят. Не укорять же их за это. Да и как объяснить, что именно в эту секунду Ваня думает не о том, по какой цене нынче картошка, а отчего люди враждуют? Нервничает, что никак не может разобраться – кто и неведомо зачем вкладывает в него странные мысли, без которых раньше ему жилось спокойнее и увереннее. Может быть, те, кого он потерял, знали и мудрые ответы. Да они из своих неизъяснимых высей подсказать не могли.
Весь этот мучительно долгий путь не покидало Ваню странное ощущение, что едет он с людьми в одном поезде и в одно время, а как бы в разные стороны. Объяснять себе эту необычность он долго не мог, да и не пытался поначалу. Разучился удивляться на войне, а госпиталь и вовсе притушил чувства. Первые часы после выписки ошеломили неуютной свободой. Но Ваня недолго разбирался с возникшим было острым чувством своей ненужности. Еще на вокзале по-солдатски рассудил – чего ж еще требовать от отцов-командиров: на поле боя не бросили, на лечение определили, домой отправили. Следовательно, поступили с ним по справедливости – немощные на войне без надобности. Да и выслужил он свой срок с лихвой.
Поневоле наблюдая за странствующим людом, Ваня не уставал удивляться. Весь дорожный народ, казалось ему, передвигался по стране бесцельно и суетливо, вел себя до предела беспечно, а этого и ранее, в мирной жизни, позволять себе было нельзя. Он долго поражался такому беззаботному поведению, пока не вспомнил, что и на войне не все люди могли сосредоточиться и не поддаться панике. Только тогда начал избавляться от смешанного чувства, что сам он едет на восток, а все остальные незнамо куда.
Осенило вдруг – все дело во времени. Время для него было контуженым: случалось, невообразимо долго текли минуты, будто просачивались сквозь капельницу, а то вдруг взвихривались и уносились незнамо куда целые часы. Очнешься, кругом одно и то ж, да не совсем, как если бы неуловимо сдвинулось все на чуточку вперед, один ты в этом измерении подзадержался. Немудреная разгадка заключалась в том, что для всех обыкновенных, не воевавших людей время ровно текло. День прошел, и слава богу. Ваня же постоянно преодолевал зияющие провалы и теперь каждым часом дорожил. Он бы вскоре наверстал потери недосыпом, если б не надо было врачевать сном раны.
Поначалу, бодрствуя ночи напролет, он будто спросонья, а на самом деле жадно вглядывался в бедный расхристанный народ, снующий по перронам больших и малых станций. Наглядевшись же на привокзальную жизнь, сделал вывод – везде одно и то же, и хорошего мало. От сумбура беспокойного мира его пока ограждали тонкие стенки вагона, но он понимал, что это ненадолго. Потому и настраивал себя как мог на встречу с новой жизнью, уверившись, что за его отсутствие бедлам только усилился. Ване, как глоток воздуха утопающему, требовалась короткая передышка. А для того, чтобы она ему выпала, необходимо было восстановить в себе самом порядок, покой и справедливость. Все то, что в горах растерял, – не до того, когда вокруг живую плоть с землей и камнем перемешивают. И вообще не до чего, ярости бы хватило чужую ярость побороть.