Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вольные повести и рассказы
Шрифт:

Дымовка

Рассказ

Красноборова Любава состоит из самых обычных телесных атомов, но атомы расположились так рационально и в таком фигурном порядке, что получились фигура и тело, писаные природой для занесения на холсты художников. Но сначала я влип в её редкоземельные глаза. И захотелось написать с неё свой холст.

Она пригласила меня к себе в гости в Гвардейцы.

– А ты где там живёшь, в Гвардейцах?

– В Дымовке. Дымовку знаешь?

– Это между мостом и фермой? Там у вас рядом какая-то горка и речка. И стела во славу сельчанина Губарева. Да?

– Да, Хмырова Шишка и речка Таволжанка. И мост, и стела…

– Приеду…

Село Гвардейцы прославилось подвигами космонавта Алексея Губарева, в честь которого у правления администрации стоит бюст дважды Героя. А возле моста поставлена космическая стела в его же честь. Дымовка служит концом села Гвардейцы, дворов этак с десяток или побольше. Концы других сёл – братья характером и убеждениями. Один брат в той же мере отстал или превзошел

другого, как и другой брат недобрал от судьбы, или стал покорителем космоса. Но покажи пальцем – вот, мол, живут в дыре, в темноте – оскорбятся, отшибут палец. И сами пальцем покажут на бюст космонавта из этой дыры. Губарев Алексей был из другого конца села, называемого Малолетки, что рядом с концом Тамбовцы. К слову сказать, сам я тоже из конца Самоволевка, только села Покровка. Всем очевидно, что край наш – окраина, глубь, глушь, степная провинция, часто пропойная, однако никто из живущих здесь себя не чувствует удаленным от России. Может быть, потому, что живущие здесь знают, что это и есть Россия. Нередко в этих «концах» протекает природнородовая жизнь с современным недорогим техническим оснащением. Русское вежество в них не схоже с новациями российской псевдокультуры, с её всепроникающей попсой и файло-сюжетным конструированием бытия. Разные люди понимают Россию по-разному, в то время как понимать Россию доступнее по устоям.

Я не знал, в каком доме живёт Люба. Поэтому загадал: угадаю – не угадаю. Я остановился у понравившейся мне избы – опрятной, с крашеными резными наличниками, с палисадником, со скамейкой, плотным невысоким забором, с воротами без козырька и без резьбы, но с калиткой. Высокие столбы чанных ворот не вписались бы в невысокий забор. У двора стоял «Кировец», или правильнее, «К-700» – мощный трактор советских времен, с колесами в рост человека. Трактор стар, но ухожен. Рядом полуприцеп, оборудованный под техбудку, для перевозки всякой всячины, от людей до запчастей и скотины. Прицепное мотовило нацелено было на солнце, тронувшееся к западу. Будка тоже чистая. В общем, мне хотелось, чтобы в этом доме жила Люба. Я отворил калитку. Во дворе бабка кормила кур, а посреди двора стоял дед с топором в руке. Непохоже было, что дед собирается рубить голову курице. Дед наблюдал, как молодой петух оторвался от рассыпушки и вспрыгнул на подковылявшую курицу. Старый петух-кокот, растаращив для устрашения крылья, пошёл на сопливого соперника. Тот соскочил с курицы и отбежал, про себя, верно, думая: «Опоздал, старый болван»! Дед понимающе улыбался. Не было странности в том, что и бабка любовалась той же картиной… В куриной куче бегало ещё два петушка. Те проявляли куриную субординацию и не лезли, куда ни попадя, а может, то была куриная скромность. По моей прикидке, дед с бабкой были такого же возраста, как и наши. И одеты, как наши. Дед в рубахе навыпуск, бабка в ношеной юбке и кофте. Неожиданность заставила удивиться. Бабка ловко поймала того счастливого петушка-бойфренда, только что нарушившего правила куриного общежития, и подала его своему деду. Тот деловито уложил головку озорника на чурак, воскликнул: – Прости, милый! – и легко и привычно махнул сверкающим топором. И оттяпал бедную голову. И тут ещё раз пожалел обезглавленного: – Иди! – отпустил его из рук, и тот затрепыхался, завертелся и закричал отделённой головой; кровь ещё ходила в нем, и он скоком прощался с жизнью. Наконец дед, выждав момент, сказал: – Айда сюда! – и, приподняв облегченное тело, дал ему просочиться кровью. Затем передал бабке, та с той же привычной простотой и хваткой стала общипывать перья; после того должна была палить кура. Сколько подобных петушков-парубков, не набравших силы и разума, но преисполнившись юношеского форса или задора, лезут, куда рановато, портя тем самым жизнь себе и девчонке. А затем жизнь сама рубит им головёнки, как тому самому курёнку, не ставшему петухом, и они попадают в те самые во щи. Юношам-парубкам следует знать мудрость природы: она норовит наказать их тем же способом, каким они совершают свои проступки или же преступления. Кажется, это исчерпывающая мораль.

– Здравствуй, деда! Здравствуй, баба! – приветствовал я хозяев. Дед развернулся ко мне, а бабка выпрямилась. Дед потер левой рукой бровь и сразил меня наповал. Не топором, который он сразу воткнул в чурак, а ответным словом:

– Здравствуй, Любан! Проходи!.. – словно он меня поджидал, и вот я явился. И бабка, отложив щипку кура и самого кура на тот же чурак, повторила за дедом:

– Здравствуй, сынок! Проходи, гостем будешь…

– Деда, я первый раз тебя вижу, и бабу тоже… – пробормотал я, удивленный.

– Ну, так что? Зато мы твоих всех знаем: и деда Ждана, и Любана старшего, и Родима, и твоих братьёв…

– И мать твою знаем, и бабок… – дополнила бабка.

– Дубини они все Дубини. Других таких рослых нету. Не отслужил младший брат-то? – разговорился дед, словно ждал собеседника.

– Дослуживает Родим. Со дня на день явится. Действительно, вы всех знаете.

– Все старые тут перебывали. Как, бывало, на мельницу, у нас тогда была, у вас не было, так ночевать к нам. И ты нас узнаешь, коли, скажешь, с какой нуждой к Красноборовым… – сразил меня дед вторично. Вот гадание: угадаю – судьба, не угадаю – не судьба… Угадал. Не ошибся двором.

– Ехал мимо, дай, думаю, заеду к Любе, мы теперь вместе учимся… – отвечал я, не моргнув даже глазом. – Поболтаем, особой нужды нет…

– Да оно, конечно, дело молодое, чего же не поболтать… А она на огороде, картошку роет. Все они там: и отец Омил, и мать Омила, и Люба, и юница Полюба, и Обзор… Только Олюба нету, нашего внука, не приехал, дела в городе. А знал… – назвал дед свой причт.

Ну,

всё ясно, куда я попал. У этих лишь всё на «о», по-гвардейскому окаают, но имена настоящие, очные, сочные, языческие… В Покровке речь на «а», в Гвардейцах не столько окают, как чётко произносят «о». В Покровке «кАнешнА», в Гвардейцах «кОнешнО». Также и с буквой «г». В Покровке «г» произносят рыхло, как «хлеб», в Гвардейцах «г» выговаривают твердо, как «Глеб». Если услышишь, например – «ПередАйтЯ, пАжАлАстА, нА билет», то напевный перекат на «а» принадлежит покровскому. А если скажут – «кОртОшка пО лОктю», то это непременно гвардейские.

– Не ошибусь, если и деда – Олюб, и баба – Олюба, – сказал я, смеясь, и старики засмеялись.

– К своим попал, какая ошибка… Мы с тобой тезки. Олюб и Любан от корня любви, и с дедом твоим тезки, а о бабах и говорить нечего… У нас в именах не запутаешься. Не то, что в Швеции. Там десять имен на страну, а у нас по три на один род… Гы-гы… Ну, ступай к своей Любе, а то нам поболтать – тоже не корми мёдом. Иди на зады, найдешь… – так говорил дед Олюб, и так мне казалось – я у своих.

– Сынок, кобеля не пужайся, он днём не кусается… – напутствовала меня бабка Олюба. И вправду, как дома, от своих стариков к этим. Тон одинаковый. Спокойный, со склонностью к шутке. И я пошёл в другую калитку, тыльную, ведущую со двора на зады, в сад-огород. Мысль о том, что Люба похожа на деда, сразу ушла в подсознание. Ну, вот оно, всё на виду. Знакомая картина: справа впритык к сараю – кормовик, влево – баня (ага, дровишки, дед нарубил на баню после копки, потому опять дело рук и топора деда), посреди них полянка муравы и чуть дальше – колодец, за колодцем рощица яблонь; вдоль ограды смородина, тёрн, вишня… Прямо – огород соток в сорок. Огород начинается скелетами разобранных парников и тепличек. Неровные ряды клубники, кустики подготовлены к зиме, обработаны. Вторая половина огорода под картошкой. Множество кучек весело сушатся. И там, чуть не в конце огорода, слабый остывший дымок и копальщики. Я пошёл к ним и остолбенел: рядом с колодцем были накатаны тыквы-валуны, о каких не прочтешь в газетах, особенно одна, как раз с колесо «Кировца»; остальные с полковой барабан… Вот это да! Таких у нас не бывало. Они не накатаны, они даже не сорваны. Одной тыквой можно неделю кормить корову, и то не съест. Я двинулся по стежке к людям.

И тут ко мне навстречу, сломя голову, ринулся пёс Обзор, который «днём не кусается». Он перепрыгивал через кучки, вылетел напрямую и, свирепо лая, бежал на меня. Семья в испуге вскочила, крича: «Назад! Назад! Обзор!» напрасно. Пёс летел на меня. Обычно собаки язычников сразу чуют других язычников.

– Ко мне! – скомандовал я Обзору. И показал ему свою грудь. Он прыгнул на грудь. Точно, сбил бы, будь я послабее, настолько силён был наскок. Пёс завизжал, узнавая брата-язычника, и начал дергаться головой, пытаясь достать языком мои щёки. Я так и нёс его, прижимая к груди, постукивая его по ляжке и трепля его ухо. Подойдя, я поставил кобеля на ноги и приказал:

– Лежать! – пёс смиренно выполнил приказание, закатывая глаза к небу, пытаясь увидеть моё лицо. Огородники смотрели на меня, а я на них. Первая пришла в движение мать. Она схватила с ботвы кофту и вертко накинула её на себя, скрыв полный бюст и ровный живот. Видная мать, но дочери не в неё. Осечка в моих наблюдениях: дочери более красивые, чем красивая мать. Дочери были в отца… Они были в джинсовых шортах с дикой бахромой, словно их рвали уссурийские тигры; на ширинках молнии были сломаны, вместо них были булавки, но в щелях кокетничали синие трусики. Грудь обоих сестёр распирали не новые бюстгальтеры, причём у Любы клапанки нагрудников были пробуравлены упорными остриями сосков, и вокруг отверстий потело… Ноги обеих были в земле, а ступни обуты в кожаные старые тапки; на головах у всех прикрыты платком тыквы кичек – косы, видимо, были у каждой, но чтобы не забились землей. Девки мышцей не повели, что мышцей – мыслью не повели, чтобы «прикинуть» голые животы. Да и зачем, такие животики! И вообще в моих глазах мелькнул образ, далёкий от эстетизма: девушки сами напоминали молоденькую картошку, разумеется, по локтю, выросшую в степном чернозёме – здоровую, без червоточинки, с глазками плодородных почек, бело-розовую, с нежной кожицей, готовой облупиться от прикосновения пальцев… Отец был тоже до пояса обнажен и я с удовольствием оценил развитую мускулатуру тракториста. Но всё это секунда-другая. Не туземец пришёл в гости, и хозяева не туземцами были, увидели нормального гостя.

– Здравствуйте, люди добрые! Бог в помощь! Любан Дубинин! – сразу представился я, не давая и здесь узнать меня без моей помощи. Я подал руку хозяину, и тот с достоинством ответил:

– Омил Олюбич! А это мать – Омила Романовна, а это девушка Люба и юница Полюба. К нам на помощь!..

– Очень приятно, – я улыбался. – Девчонок ведь тоже можно звать Любавами, или не так? – спросил я, пытаясь войти в контакт.

– Люба такая и есть по метрике и по паспорту, но чурается старого имени, дескать, не принято. И малая представляется Любой, тоже стесняется старомодности, – объяснила Омила Романовна, видимо, взятая из обычной семьи, язычники избегают как греко-римских, так и иудейских имен. Романовна…

– Ха-хаа… Старые. Неприятные. Я первый раз слышу Омил, Омила, Олюб, прелесть, не сравнишь с Олегом и Олимпиадой. А Любава – моя бабка, и ваша дочь – это же песня. И Полюба! Полюба Омиловна! – это вечно свежо и от любви. Я привык к своему имени. Иногда мне говорят, мол, Любан звучит едва не болван, так я улыбаюсь, сами они болваны… Имя – дух рода, а если шире, то – дух народа. – Так я раздухарился, спеша всем посмотреть в глаза и найти в них расположение…

Тут «песня»-Любава обрела дар речи и несовершеннолетним от волнения голосом воскликнула:

Поделиться с друзьями: