Вольтерьянцы и вольтерьянки
Шрифт:
Однажды в одно из подобных утр услышал Михаил Теофилович через открытое окно и ветви многолиственного сада шум дюжины копыт и окрики кучера с проселочной дороги. Вынес на террасу свое корпулентное тело и увидел, что в поместье въезжает запряженная тройкой щегольская иноземная карета. Так и есть, Николай пожаловал с регулярным визитом; откуда на сей раз?
Седовласый, хоть и с подкрученным коком, весьма подтянутый в талье — небось усильями корсета, — Николай Галактионович Лесков чуть ли не выпрыгнул из экипажа, чуть ли не побежал к нему на крыльцо, однако что-то, видно, пронзило седалищное сплетение, и он остановился в мгновенной задумчивости. Тут же, впрочем, двинулся дальше, слегка припадая на ступенях.
«Мишка, видишь, я сразу к тебе, не заезжая даже к Фекле! Черт бы побрал хваленого „честертона“, растряс всю задницу, защемил мускулюс глютеус! Ну, как ты, друг мой братский? Дай-ка огляжу! Хорош, хорош, как всегда, со своей неотразимостью! Небось из младенцев-то на селе половина твои, ха-ха-ха?!»
Они обнялись.
«Ах, Коля-Николя, соскучился я уже по твоему бонвиванству», — проговорил Михаил Теофилович.
«А я— то как соскучился по тебе, эскулапус мой уединенный!
–
«Это как же прикажешь понимать?» — опешил Земсков.
«Ну ведь когда-нибудь, хоть к ста-то годам, небось преставишься, а, Миша?» — весело предположил Лесков.
Земсков с интересом посмотрел на Лескова: «А ты, стало быть, не собираешься еще в дорогу к тем-то годам?»
Лесков с огорчением потрепал дружескую холку: «Ох, не люблю я этих „еще“, ох, не приветствую! Ну ладно, хватит шутить, давай начнем с дела».
Земсков провел Лескова с жаркого крыльца в прохладу кабинета и крикнул, чтобы принесли из ледника квасу. «И шампанского!» — крикнул Лесков вдогонку. Адъютант Зодиаков (сын упомянутого в главах секретаря Зодиакова) внес за ним в кабинет кожаный саквояж, как и все у Лескова, превосходной работы. Друзья уселись в кресла напротив друг друга, выставив колена, как бы спецьяльно, чтоб бить по ним стариковскими дланями.
В саквояже были карманы с флаконами. Быв извлечены и расставлены на столе, флаконы демонстрировали этикетки с именами петербургских кавалерственных дам и знатных законодателей общества: Шерер, Курагины, Нессельроды и даже главный политический специалист-мыслитель Сперанский. Так уж повелось за последние годы, что в петербургских политических салонах стал появляться чуть ли не на правах отечественного Калиостро известный в прошлом боевой екатерининский генерал Николай Лесков, маркграф Бреговинский. К нему обращались со своими малыми и большими недугами представители высшего света, кои были либо пресыщены, либо не удовлетворены светилами официальной медицины. Точно не известно, в какие таинства посвящал свою клиентуру сей представительный и до чрезвычайности светский господин, женатый, как гласила молва, на уцелевшей представительнице одной изчезнувшей в одночасье династии остзейских принцев. Поговаривали, что вовлекает он свою паству, сиречь пациентов, в некое сиамское шаманство, совместную экзальтацию с камланием и тряскою, почерпнутое якобы из трудов своего морганатического родителя, одной из наиболее загадочных личностей екатерининской эпохи, шпиона, писателя и путешественника Ксенопонта Петропавловича Афсиомского, автора прогремевшей во второй половине прошлого столетия повести «Земные и внеземные шествия Ксенофонта Василиска». Доподлинно было известно, что раз в месяц Лесков покидает столицы с образцами высокородной урины, экскрементов, лимфы в форме экссудативных выделений, запекшейся сангвы, бронхиальных мокрот и даже комочков спекшейся или, наоборот, разведенной до полупрозрачности джизмы. Генерал не делал секрета из того, что направляется он на консультацию к своему партнеру, гениальному целителю и такому же, как и он сам, отставному екатерининскому генералу Михаилу Земскову, барону Оттецкому и Анштальтскому, обладающему даром проникновения в тайны человеческих организмов путем прочитывания индивидуальных выделений. Возвращался в столицы Лесков с саквояжем, полным тщательно рассортированных порошков в облатках из подсушенной лягушачьей кожи, микстур, запечатанных в рыбьи пузыри, пропитанных кое-какими отравами кусочков сахара, пучочков горьких трав, кои надобно было жевать всухую или растворять в перепелячьем бульоне, и тому подобных, всякий раз весьма неожиданных, снадобий. Все это было приготовлено собственноручно самим великим затворником, кому, как гласила молва, случилось быть в молодости конфидантом великого Вольтера и негласным фаворитом Ея Императорского Величества. Все эти процедуры, предоставляемые такими исключительными личностями, стоили огромных денег, однако общество готово было за них платить и больше, и оно платило все больше и больше, поскольку видело, что лечение приносит пользу и что люди улучшаются. Толстые пачки ассигнаций, а временами и золото Лесков привозил в рязанское поместье своего друга, где и делил пополам, без утайки.
Кто бы думал, что так благоприятственно все сложится, когда в возрасте пятидесяти двух лет, сразу после кончины матушки-государыни, оборвалась обоих столь блистательная с начала и до конца имперская служба.
В молодости своей, еще в том памятном 1764 году, после возвращения с острова, получения чинов, титулов и наград, Коля и Миша по совету Гран-Пера вышли из секретной экспедиции. Совет сей, как они поняли, пришел то ли от исчезнувшего без остатка барона Фон-Фигина, то ли от Той, кого он на острове представлял с толь неповторимой куртуазностью. Кажется, было сказано примерно так: «Пусть пребудут теми, кто они есть, ибо секретственные машкерады не всегда способствуют становлению личностей». SIC!
Карьера Миши проходила в кавалерии, вто время как Коля в силу своего раннего французского курса направлен был в артиллерию. И все же наши братственные друзья всегда старались устроить свои службы так, чтоб быть поблизости друг от друга, и если, скажем, Николай командовал батареей при Дубоссарах, он почти был уверен, что в начале общего штурма мимо его редута в составе блистательных лейб-улан проскачет и Михаил.
Их пассии, принцессы уничтоженной династии Грудерингов, стараниями все того же как бы несуществующего барона Фон-Фигина, а стало быть, и стоящей за ним высочайшей персоны, были устроены под покровительство санкт-петербургского двора. Им были выделены такие суммы, о коих не мог даже и мечтать их папенька, геройски погибший курфюрст Магнус Пятый Великолепно-Самоотверженный. Много месяцев ушло на восстановление здоровья бедных девочек, пока наконец под наблюдением лучших медиков Двора они не вернулись к своим неотличимым образам юных красавиц. Юных, но очень грустных.
И не совсем еще умственно здоровых, если судить по душераздирающим крикам, иной раз прилетающим ночью из высоких палат.Каждую раннюю весну по накатанным за зиму дорогам девочек направляли на лечение в швейцарский Давос. Для сопровождения Коля и Миша по высочайшему повелению получали отпуск из полков. Ехали через Германию, и в каждом из пересекаемых германских пфальцев местные владыки устраивали путешественницам, то есть в любом случае более или менее родственницам, радушный, хоть и не без понятной траурной нотки, прием. Кровавое дело на острове Оттец потрясло все существовавшие к тому времени германские государства. Общее мнение сводилось к тому, что дальше так жить нельзя, пора покончить с торговлей полками и армиями и с бесконечными войнами по поводу различных «наследий». В единой Германии такого грязного дела не могло случиться! Иными словами, трагедия Грудерингов исторически внесла вклад в идею объединения германского мира для вящей пользы, как многие просвещенцы полагали, всему человечеству или, как мог иной раз обмолвиться генерал Афсиомский, «всему пчеловодству». Почтенную герцогиню Амалию Нахтигальскую, урожденную Грудеринг, о причастности коей к сему делу пошли нехорошие слухи, подвергли такому остракизму, что правительница сия в состоянии непрекращающейся истерики предпочла исчезнуть, предварительно отписав все свое герцогство королю Пруссии.
По вступлении девочек в совершеннолетие и опять же с благословения российской монархини, переданного через несуществующего Фон-Фигина, состоялись их свадьбы с гвардейцами Ея Императорского Величества, новоиспеченными маркизом Бреговинским и бароном Оттецким-и-Анштальтским. Тому предшествовали тайные, а то и нестерпимо открытые страдания четырех любящих сердец. Во-первых, не совсем было ясно, в кого кто был влюблен еще в идиллический срок влюбленности, хоть и предполагалось, что Николя — в Фио, а Мишель — в Клоди; и соответственно наоборот. Во-вторых, совсем уж неясно было, что с кем случилось, Клоди ли была подвергнута массовому насилию гадов, Фио ли пряталась в башне и общалась с ангелами; или наоборот. И в-третьих, возникла весьма двусмысленная тема мезальянса и жертвенности. Пока династия была жива, двое худородных уношей не считались подходящим выбором для двух принцесс, кои по династическим канонам могли быть выданы за каких угодно высоких персон, вплоть до великих князей; тому примером была и сама государыня. Ну а после трагедии два блестящих карьериста как бы снисходили до двух несчастных сироток, ущербных к тому же физически и духовно.
Коля, конечно, склонялся к «башенной», что была, возможно, Фиоклой, однако стеснялся, как бы ему не приписали гадливость ко второй, вроде бы Клаудии (а вдруг нет?), порченной толпой вонючих гадов. С другой стороны, как опытный в эротике уноша, он опасался, что у девы после насилия может разыграться то, что в те времена называли «бешенством матки». С этой стороны жалко было и братского друга Мишу.
Что касается последнего, то для него, в общем-то, все было ясно: он женится на порченой, изнасилованной, униженной до самого последнего предела, то есть именно ему суженной, а стало быть, она и есть Клаудия! И он с ней не будет мучиться всю жизнь, как предрекает черт запечный Сорокапуст, а будет всю жизнь наслаждаться высокой любовию! К тому же теперь уж есть приметное отличие от сестры: на шее остались две вмятины, как будто следы от клыков.
В общем, в конце концов разобрались и в один день пошли под венец в присутствии разного прочего блистательного уношества, а также высоких чинов армии и флота; сказывали, что на церемонии побывал и сам барон Фон-Фигин, укрывшийся под машкерадом знатной дамы. У Коли и Фио благодаря сурьезной опытности первого, в общем-то, получилась щастливая, или, скажем так, сносная, брачная ночь, а в дальнейшем пошло еще лучше, или, так скажем, не хуже. Что касается Миши и Клоди (будем уж ее так теперь решительно называть в ходе эпилога), то у них все вышло сложнее. Никакого «бешенства матки» у юной госпожи Земсковой не обнаружилось, напротив, матка, как и все другие сокровенные органы, после ужасного насилия погрузилась в состояние полнейшего отвержения любовных утех. Даже и самое нежное к сим органам прикосновение вызывало у Клоди мгновенную окаменелость и болезненный стон. И тем не менее молодожены любили друг друга до самозабвения, до слез немыслимого щастья. «Мишамой, — бормотала она, положив свою головку на довольно уже курчавую грудь своего героя, — я люблю тебя сейчас, как, помнишь, тогда ночью на море, на баркасе тебя любила, как будто мы с тобою одно существо, как будто еще не разделились, как будто не изгнаны!» И он отвечал ей, лаская ее мочки ушей, носик, щечки, ключицы, ручки, локотки, но, Боже упаси, не прикасаясь к межножию: «Клодимоя, я люблю тебя даже не вечной, а вневременною любовию, и нас с тобой ничто не разделит!»
У Коли и Фио начали рождаться детки: сначала мальчик, потом девочка, потом близнецы, девочка и мальчик. У братской пары, увы, детки не рождались, пока по окончании Турецкой кампании 1770 года, то есть когда Мишемою исполнилось уже двадцать шесть, а Клодимоей соответственно двадцать один, не отправились они повидать Гран-Пера в отдаленный Сиам.
Ксенопонт Петропавлович как кавалер самой почетной сиамской награды, Ордена Раннего Солнца, получил в Сиаме целую провинцию земли. Ежели говорить по чести, Ксенопонт Петропавлович в 1764 году, к концу экспедиции, известной под именем «Остзейское кумпанейство», чувствовал себя, а вернее, даже и не себя, а то, что выше самого себя, то есть свое достоинство, изрядно ущемленным. Ведь так либо иначе, однакож всю ту волшебную неделю на острове Оттец он старался ловить взгляды пленипотенциарного посланника, хоть и понимал, что тот его, как говорили тогда в артиллерийских войсках, «вплотную не видит». А ведь задолго до начала экспедиции Никита Иванович Панин, увещевая любимца Европы взяться за сие многотрудное дело, ободрял его самым высшим благорасположением и заверял, что он войдет в историю полноправным участником вольтеровских бесед.