Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей
Шрифт:
Борьба против грубых и необузданных натур должна вестись средствами, способными на эти натуры воздействовать: средства всяческих суеверий здесь необходимы и совершенно незаменимы.
239. В известном смысле наша эпоха созрела (а именно декадентна) — какой была и эпоха Будды. Вот почему возможно и христианство без абсурдных догм (омерзительнейших выродков античного гибридизма). *
240. Даже если предположить, что не может быть приведено доказательство против христианской веры, Паскаль, имея в виду ту устрашающую возможность, что таковое доказательство всё же сыскалось бы и оказалось истинным, тем не менее почитал в высшем смысле разумным оставаться христианином. * Сегодня, в знак того, насколько христианство утратило в своей устрашающей силе, приводят иной довод в его оправдание, а именно тот, что, дескать, даже если это и заблуждение, всё равно приятно всю жизнь этим заблуждением наслаждаться и пользоваться его преимуществами, — то бишь, похоже, эту веру надо сохранить как раз благодаря её успокоительному воздействию, — значит, не из страха перед некоей грозящей возможностью, а скорее из страха лишиться определённой прелести в жизни. Этот гедонистический поворот, доказательство аргументами удовольствия,
Античные греки и в большой мере римляне были «всеядны» (ср. их алтари «Неведомому Богу»), отчего и в раннем христианстве слились начала платонизма, гностицизма, митраизма и многих других учений, которые Ницше называет «абсурдными догмами». Ср. также прим. к § 158.
Ницше имеет в виду знаменитое паскалевское «пари на Бога»: лучше спорить, что Бог есть — так, по крайней мере, мы ничем не рискуем в случае ошибки.
Ср. у Маркса: «Религия — это вздох угнетённой твари, душа бессердечного мира, дух бездушного безвременья. Она — опиум народа».
241. Юмор европейской культуры: истинным считают одно, а делают другое. Пример: какой прок от всего искусства толкований и прочтений, ежели церковная интерпретация Библии (протестантская точно так же, как католическая) по-прежнему остаётся неизменной!
242. Люди не отдают себе достаточный отчёт в том, среди какого варварства понятий мы, европейцы, всё ещё живём. Как можно верить, что «спасение души» способно зависеть от какой-то книги!.. А я слыхал, многие верят в это до сих пор.
Какой прок от всего научного воспитания, от всей критики и герменевтики, если та чушь под видом истолкования Библии, которую всё ещё сохраняет в силе церковь, не превратила краску стыда в нашу естественную телесную окраску?
243. Обдумать: в какой мере злосчастная вера в провидение божье — самая пагубная для руки и разума вера из всех, какие только были на свете — существует и по сей день; до какой степени под терминами «природа», «прогресс», «совершенствование», «дарвинизм», под суеверными представлениями об определённых взаимосвязях между счастьем и добродетелью, несчастьем и виной — по-прежнему живут и доживают христианские толкования и предпосылки. То абсурдное доверие к ходу вещей, к «жизни», к «жизненному инстинкту», та смиренная убеждённость обывателя, что каждый просто должен исполнять свой долг, дабы всё на свете шло хорошо, — всё это имеет смысл, только основываясь на предположении об управлении ходом вещей sub specie boni * . Даже фатализм, наша нынешняя форма философской утончённости, есть следствие этой самой долговечной веры в божий промысел, причём следствие неосознанное: в том смысле, что всё происходящее как будто не именно нас касается: (как будто мы в силах позволить всему идти, как оно идёт, как будто каждый отдельный человек есть только модус абсолютной реальности).
под знаком добра (лат.).
244. Это верх психологической изолганности человека — [по] ракурсу и масштабу всего, что представляется ему добрым, могущественным, мудрым и ценным, измыслить себе существо как первоначало и некое «само-по-себе» — и при этом всю причинность, в силу которой вообще существуют хоть какая-то доброта, какая-то мудрость, какое-то могущество, напрочь отбросить. Короче, элементы позднейшего и самого детерминированного происхождения полагать не как возникшие, а как «сами по себе» сущие и даже более того — именно в них видеть первопричину всякого возникновения... Если исходить из опыта, из тех случаев, когда человек значительно возвышался над обычной меркой человеческого, то мы увидим, что каждая высокая ступень власти заключает в себе свободу от добра и зла, равно как и от «истинно» и «ложно», и не удостаивает отчётом тех сторон нашей натуры, которые взыскуют «доброты»; мы убеждаемся в том же самом ещё раз, созерцая всякую высокую ступень мудрости — доброта здесь «снята» точно так же, как правдивость, справедливость, добродетельность и прочие прихотливые вензеля народных оценок. Наконец, всякая высокая ступень самой доброты — разве не очевидно, что она уже предполагает умственную недалёкость и нетонкость? Равно как и неспособность на сколько-нибудь существенном отдалении различать между истинным и ложным, полезным и вредным? Не говоря уж о том, что высокая степень власти в руках высшей доброты принесла бы с собой самые гибельные последствия («ликвидацию зла»)? — И вправду, посмотрите только, какие тенденции этот «Бог любви» внушает своим верующим: они же разрушают человечество во имя «добра». — На практике же, в свете действительного мироустройства, этот бог показал себя богом наивысшей близорукости, дьявольщины и бессилия: из чего само собой вытекает, много ли стоит такая его концепция.
Ведь сами по себе ни знание, ни мудрость никакой ценности не имеют; точно также и доброта — прежде всего надо ещё иметь перед глазами цель, исходя из которой эти качества приобретают ценность или, наоборот, никчёмность; можно представить себе такую цель, исходя из которой сугубые знания являли бы собой большой вред (если, допустим, одной из предпосылок развития жизни был бы сугубый самообман; тоже самое и доброта, если бы она, допустим, ослабляла и парализовывала пружины больших вожделений)...
Если брать нашу человеческую жизнь, как она есть, то выясняется, что всякая «истина», всякая «доброта», всякая «святость», всякая «божественность» христианского толка пока что обнаруживали себя только как великая опасность; человечеству и по сей день угрожает опасность погибнуть от этой опасной для жизни идеальной мнимости.
245. Стоит взвесить ущерб, наносимый всем человеческим учреждениям, если вообще постулируется некая божественная или потусторонняя высшая сфера, которая призвана сперва эти учреждения санкционировать. Привыкая видеть ценность учреждений только этой санкции (например, в браке), люди начинают меньше ценить, а то и вовсе отрицать их естественную значимость... Природа впала в немилость постольку, поскольку противоприрода бога оказалась в чести. «Природа» стала чуть ли не синонимом «презренного» и «плохого».
В этом роковое злосчастье веры в реальность высших моральных качеств в боге: тем самым все действительные ценности начисто отрицаются и в принципе переосмысливаются как не-ценности. Так на трон взошла противоестественность. Подобная неумолимая логика привела человека к требованию абсолютного отрицания природы.
246. Тем, что христианство выдвинуло на передний план учение о бескорыстии и любви, оно ещё вовсе не постулировало интересы вида как высшие по отношению к интересам индивидуальным. Его действительным историческим воздействием, роковым и губительным, остаётся, напротив, как раз возрастание эгоизма, эгоизма индивидуального и обострённого до крайности (до крайности индивидуального бессмертия). Отдельный человек благодаря христианству приобрёл такую важность, такое абсолютное значение, что им уже стало невозможно пожертвовать: однако этот вид существует только за счёт человеческих жертв... Перед богом все «души» стали равны: но ведь это опаснейшая из всех возможных оценок! Полагая отдельных людей равными, мы ставим под вопрос существование вида, мы поощряем практику, которая ведёт к разрушению вида: христианство как принцип есть прямая противоположность селекции. Если вырожденец и больной («христианин») должен иметь ту же ценность, что здоровый («язычник»), а то даже и большую (если принять на веру суждения Паскаля о болезни и здоровье), — тогда природный, естественный ход развития перечёркнут крест-накрест и высшим законом провозглашена противоприрода... Эта любовь к человеку вообще на практике означает предпочтение недужных, обделённых, выродившихся; она действительно низвела и ослабила силу человечества, его ответственность, высокий долг приносить людей в жертву. Остаётся, по схеме христианского полагания ценностей, приносить в жертву самого себя: однако этот последыш человеческих жертвоприношений, единственный, христианством допускаемый и даже рекомендованный, с точки зрения общего развития породы, не имеет абсолютно никакого смысла. Для процветания вида безразлично, жертвуют ли собой его отдельные особи (неважно, делают ли они это на монашеский, аскетический лад или при помощи крестов, крестов и эшафотов, как «мученики» за ложное дело). Виду требуется гибель неудавшихся, слабых, выродившихся особей: но именно к таковым всегда и обращалось христианство, играя роль консервирующей силы, оно ещё более усугубило и так достаточно мощный инстинкт слабых щадить себя, оберегать себя, держаться друг за дружку. Что такое «добродетель» и «любовь к ближнему» в христианстве, как не именно эта взаимность самосохранения, эта солидарность слабых, эта помеха селекции? Что такое христианский альтруизм, как не массовый эгоизм слабых, учуявший, что ежели все будут друг о дружке печься, то каждый по отдельности дольше сохранится?.. Кто не воспринимает подобный образ мыслей как крайнюю аморальность, как преступление против жизни, тот, значит, сам принадлежит к этой недужной банде и сам заражён её инстинктами... Подлинная любовь к человеку требует жертв во благо вида — эта любовь сурова, полна самопреодоления, ибо ей нужны человеческие жертвы. А этот псевдо-гуманизм, именуемый христианством, хочет добиться как раз обратного: чтобы никого не приносили в жертву...
247. Не было бы ничего более полезного и заслуживающего поощрения, как последовательный нигилизм дела. — Все эти феномены христианства и пессимизма, как я их понимаю, выражают вот что: «мы созрели, чтобы перестать быть; для нас было бы разумно перестать быть». Воистину, подобный голос «разума» стал бы в таком случае и голосом селективной природы.
Зато, напротив, всяческого осуждения заслуживает двусмысленная и трусливая половинчатость религии, в частности, такой, как христианство, а ещё точнее, церкви, которая, вместо того, чтобы побуждать людей к смерти и самоуничтожению, оберегает всё больное и уродливое, призывая его плодиться и размножаться.
Проблема: какими средствами может быть достигнута строгая форма великого и заразительного нигилизма, которая бы с научной основательностью преподавала и практиковала добровольную смерть... * (а не хилое прозябание с призрачными видами на мнимое посмертное существование).
Любой меры осуждения христианства будет мало за то, что значимость такого великого очистительного нигилистического движения, какое, возможно, было на подходе, оно обесценило мыслью о бессмертии отдельного частного лица, равно как и надеждой на воскресение из мёртвых; короче, постоянно удерживало людей от деятельного нигилизма, то бишь самоубийства... Оно субституировало медленное самоубийство; постепенную, мелкую, бедную, но длительную жизнь; постепенную, бюргерскую, заурядно-посредственную жизнь и т. д.
Ср. в «Заратустре»: «Многие умирают слишком поздно, а иные слишком рано. Ещё странно звучит правило: “Умри вовремя!”» Эта тема, занимавшая человечество с древнейших времён (как быть со стариками, больными, умалишёнными), не утратила своего значения и сегодня — ср. дискуссии о праве на «свободную смерть» (Напр.: Frisch M. Tagebuch 1966–71. Suhrkamp, Fr. / M., 1972; Ansohn A. Die Wahrheit am Krankenbett. Berlin, 1968), об этичности «хосписов», «освобождающих уколов» и др. К сожалению, и эти взгляды Ницше нашли своих экстремистски настроенных продолжателей — ср. книгу: Биндинг К., Хоэ А. «Разрешение к прекращению малоценной жизни», вышедшую в Германии в начале 30-х гг.
248. Христианское моральное знахарство. — Во мне стремительно сменяют друг друга сострадание и презрение, а иногда я просто возмущён, как при виде самого гнусного преступления. Заблуждение вменено здесь в долг, превращено в добродетель, — ошибка стала привычкой, навыком, инстинкт саморазрушения систематизирован под видом «спасения души»; всякая операция ведёт здесь к повреждению, даже к вырезанию органов, энергия которых только и есть предпосылка любого и всяческого выздоровления. В лучшем случае человека не излечивают, а просто один ряд симптомов недуга заменяют другим... И это опасное невежество, система поругания и урезания жизни считается святой, неприкосновенной; жить в служении ей, быть инструментом подобного «целительства», быть священником считается почётным, выделяет человека среди других, делает святым и неприкасаемым его самого. Только божество может быть творцом этого высшего целительства, вызволение от недугов понимается здесь только как откровение, как акт милости, как незаслуженный дар, ниспосланный своей твари создателем.
Первый принцип: здоровье души рассматривается как болезнь, с крайним недоверием...
Второй принцип: предпосылки сильной и полноцветной жизни, сильные влечения и страсти, слывут препонами для сильной и полноцветной жизни.
Третий принцип: всё, что грозит человеку опасностью, всё, что может возобладать над ним или погубить его, считается злом и пороком, — его надлежит вырвать из души с корнем.
Четвёртый принцип: человек, сделанный безопасным для себя и других, слабый, низринутый в унижение и скромность, в осознание своей слабости, «грешник» — это и есть самый желательный тип, тот, кого при посредстве некоторой хирургии души можно потом и излечить...