Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Климат становится холоднее, — говорит садовник. — Мадонна рассердилась на нас.

— Я столько ездил по свету, — отвечает старый музыкант, — что теперь мне кажется, климат везде более или менее одинаков.

Садовник молчит. Не думает ли он, что климат родины все-таки теплее?

Нет, надо быть правдивым, добраться до сути! Человек склонен либо яростно защищаться, либо безжалостно бичевать себя. Разговор с Тёлеки не успокоил мою совесть до конца. Я должен был сказать: «Ах, Ласло, я люблю свою родину; много музыки, идущей из глубины сердца, я посвятил ей и был бы счастлив, если бы свет узнал не только мои венгерские рапсодии, но и все, что вдохновлено моей любовью к Венгрии. Но у меня много других равных и не менее пылких интересов. Хорошо

ли это или плохо — не знаю; иногда мне думается, что художник должен быть человеком одной мысли, одной страсти. Но я таков, каким создала меня природа и каким сделала жизнь».

Я никогда не верил в загробный мир, не верю и теперь. Но если бы вдруг узнал, что он существует, то выразил бы одно заветное желание.

Я хотел бы проснуться летним утром у того холма в Доборьянах, где играл много лет назад с цыганскими детьми. И слушать песню венгерской девушки о витязе Яноше и его Илушке [103] . А потом… взвиться и улететь и долго летать над землей, чтобы узнать, что делается с людьми во всех частях света и как они продолжают свою беспокойную жизнь.

103

Янош и Илушка — герои поэмы Шандора Петефи.

7

Конь и всадник. Это недурно сказано. Я мчался по городам Европы, дважды и трижды объездил ее, выступая всюду. В каждом концерте отдавал всего себя, всю душу, потому что не мог иначе. Только при моем железном здоровье я все это выдерживал. Порой доводил себя до полного изнеможения.

Что заставляло меня работать с такой неудержимостью? При этом я постоянно обновлял свой репертуар, а это значило и сочинять новое. Что гнало меня вперед? Отчего я не прерывал своих странствований? Ведь даже пребывание на отдыхе с Мари и детьми не было отдыхом в полном смысле. Я готовился к новым выступлениям, мои мысли принадлежали новым городам и новым людям.

Что заставляло меня? Биографы писали: «Он сколачивает себе состояние». Одни прямо называли меня корыстным, жадным, другие — большинство — заступались за меня. «Не из корысти он работал так много, — писали они, — а совсем из другой цели. Он щедрый человек и много играет в благотворительных концертах [104] . К тому же он должен добывать деньги для матери и для своих детей, которых очень любит [105] . Он сказал себе: „Как только обеспечу их, брошу свои бесконечные поездки и концерты“».

104

Вот некоторые примеры из многих: помочь населению Венгрии, пострадавшему от наводнения; установление памятника Бетховену, реставрация Кельнского собора; во всем этом — значительнейшее участие Листа; сюда шел сбор от его концертов.

105

У Листа было трое детей: две дочери, Бландина и Козима, и сын Даниэль.

Третьи писали: «Лист никогда не оставит эстраду: он слишком честолюбив. Быть королем — его призвание. Он умрет на своем троне, но сам не сойдет с него».

Первая версия была довольно живуча: «Лист сколачивает себе состояние». Ах, господа, неужели вам неизвестно, что способный, но не слишком совестливый музыкант мог бы разбогатеть и менее мучительным способом. Уж если речь идет только о деньгах, а не о любви к делу, то я мог бы, пользуясь своим именем, кропать дюжинами модные музыкальные вещички и жить совсем не плохо.

Да еще мог бы играть на бирже…

Вы ссылаетесь на то, что я жаловался на свою работу, называл ее каторжной, проклинал ее и все-таки продолжал работать. Не из-за денег, могу вас уверить.

Стасов писал

обо мне: «Ему была невыносима мысль тешить Европу пустыми побрякушками виртуозности. Своим исполнением он постоянно говорил целой Европе, переходя из одного края в другой: „Вот чего вы еще не знаете, а если знаете, то дурно или навыворот. Слушайте же: я сыграю вам своими пальцами или исполню своим оркестром, и вы узнаете то, о чем не подозревали“. С такой задачей в голове Лист был пропагандистом всего великого в музыке».

О да! «С такой задачей в голове» я преодолевал и усталость, и тоску, и сомнения.

Вперед, неизменно вперед! После Венгрии — в Прагу, где народ на редкость музыкален, потом в Дрезден (туда приезжал добрейший Роберт Шуман — послушать мою игру). Затем — по многим городам Европы, а после — в Англию, где в течение шести недель я давал в день по два концерта. Ведь приходилось еще выступать у титулованных особ и в различных обществах. Я дал себе слово не играть более того, что положено по программе, и все-таки играл вдвое больше. Не умел отказывать, не мог противиться влечению.

После Англии — Шотландия, потом Бельгия, затем снова Париж, а после него Гамбург, Киль, Копенгаген.

Осень и зима сорок первого года были посвящены германским городам, а в Берлине пришлось задержаться более чем на два месяца и дать более двадцати открытых концертов — только открытых! А сколько всяких других! Я и дирижировал там: исполнялась Пятая симфония Бетховена.

Недавно я перечитывал отзывы о моей берлинской зиме восемьсот сорокового года и удивлялся плохой наблюдательности рецензентов. О самой музыке, об игре не так уж много, — об этом пишут частные лица в своих письмах. Зато о внешнем успехе сколько угодно. Как возили по городу в сопровождении целой вереницы повозок и всадников, как кричали «ура!» и как королевская знать была даже недовольна: кого же чествуют в конце концов — короля или музыканта?

В свое время я тешил себя этими сообщениями (особенно нравилось мне недовольство немецкого кайзера). Но теперь я думаю, что подобная хроника не дает потомкам ясного впечатления о достоинствах артиста или другого деятеля. На кого не глазеют? Кого не обожают? Сегодня одного, завтра другого. Король умер, да здравствует король! Ведь эта толпа на Фридрихштрассе, уж наверное, не вся слушала меня, а только слыхала обо мне. И опять-таки: что слыхала? «Имеет успех!» Ну и что же? И это характеристика?

Нет сомнения, что мне удавалось действовать на людей своей музыкой и игрой. Но если бы на улицах городов, где я выступал, собирались только те, кто понимал меня, рецензенты и критики вряд ли сочли бы нужным взяться за перо.

Вперед, мой конь! Уж не гонится ли за тобой сам Лесной царь? Знакомства, знакомства… Гумбольд, Спонтини, Мендельсон, Мейербер… Всё дальше, дальше. Наконец Россия, Польша и снова Россия. Затем снова Польша и Венгрия. До сорок седьмого года продолжалась эта бешеная скачка, пока я наконец не сказал себе: «Пора!»

Не помню, чтобы меня где-нибудь встречали холодно, равнодушно. Но враждебные встречи бывали, остро враждебные — так, что меня освистывали и кричали: «Долой!»

Было это и в Милане, после того как я печатно раскритиковал их оперный театр, и в Лейпциге, где вождь «гроссфатеров» [106] . Фридрих Вик организовал против меня оппозицию (как был этим огорчен славный Шуман!), и в Веймаре не один раз.

В эти разы я играл ничуть не хуже, а иногда вдохновеннее, чем обычно, — лишнее доказательство, что успех или «провал» не следует принимать в их чистом виде. Нередко к ним что-нибудь примешивается — политика или страсти отдельных групп. Но совесть не упрекает меня. Случалось, что я играл не совсем удачно — это зависело от разных причин, только не от моей небрежности или лени.

106

Гроссфатеры (нем.) — прадеды.

Поделиться с друзьями: