Вор
Шрифт:
Сам Доломанов слыл нечерствым человеком у всех в Рогове, кроме проживавших при нем — запойного неудачника-братца да престарелой домоправительницы — тети Паши: не было богадельни в Российской империи, куда не попросилась бы она по разу на казенный кошт в качестве вдовы городового, злодейски погибшего по пятому году на боевом посту. Подобно многим самостоятельно пробившимся в люди, старик на весь домашний уклад наложил свою властную руку. В доломановской тишине дозволено было шуметь лишь заслуженной, престарелой канарейке да еще с пружинным дребезгом прокашливались стоячие часы; в сумерки они представлялись Маше гробовщиком в длинном и печальном сюртуке. Старик любил после дневной возни с паровозными недугами посидеть за стаканом стынущего чая под ровное бормотанье нахлебника, читавшего вслух газетку. Братец выбирал заметки исключительно про землетрясенья, выдающиеся пожары,
Девочка с радостью избавления покидала по веснам полный тайных скрипов и запретов отцовский дом. Там, и деревне, она жила почти без всякого присмотра и в ничем не ограниченном раздолье. Только высокий железнодорожный мост через пенистую Кудему соединял Демятино с векшинской стороной, и Маше принадлежала вся демятинская половина мира. Однолетки, дети неминуемо должны были столкнуться однажды в своих бессознательных поисках друг друга. Они встретились на сквозном кудемском мосту в знобящее, тревогой и надеждой напоенное майское утро. Ворот новой васильковой рубахи слегка давил Мите горло, отчего на душе становилось торжественно и жалостно. Ему исполнилось двенадцать в тот день, мачеха запретила носиться где попало и сломя голову, чтоб не порвал обновки, не потерял костромской, с вытканной молитовкой, поясок. Когда Митя поднялся на мост, Маша уже была там, на щелеватом деревянном настиле, в веночке из ранних полевых цветов. Положив подбородок на перила, она задумчиво глядела, как далеко внизу упругой рябью разбивается ветер о голубую гладь воды. По крестьянскому преданью, от распусканья дуба происходит пронзительная стужа тех дней: она вылущивает птенцов из материнских скорлуп, сушит язвы на деревьях, связывает навечно взаимные сердца. Свистя, проносился ветер в железном крепленье моста, так что дыханье запирало в груди, и натянутые фермы струнно гудели.
Встав рядом, Митя искоса засматривал, как девочка щурится на ту манящую бездну под ногами, поминутно откидывая щекотную кудряшку со щеки. Красное с лаковым ремешком платьице словно мокрое облепляло ее голые коленки, а городская обувь на ногах у Маши была зачем-то с накладными бантами… Но все это, скрепя сердце, еще можно было снести кое-как, хотя некоторое время и мешало Мите заговорить первому,
— Что это у тебя? — спросил он наконец, кивая на серебряное колечко в девочкином ухе.
— А серьги… — надменно покосилась та на босого, но не бежала…
— Зачем?
— Отец велел, чтобы уши привыкали… а тебе что?
— Пробежишь лесом, заденешь за сучок… вот и будет тебе привычка!
Маша не возражала, видя в его утверждении известную долю правоты.
— Видишь, елка старая на бугре стоит… — снова приступил Митя, когда по его расчетам знакомство их несколько поокрепло. — Да не туда смотришь! — И помог девочке повернуть голову в нужном направлении.
— Не верти, я сама, — сказала девочка. — Ну и что?
— Ее Федя Перевозский посадил.
— Почему?
— А для денег. Понимаешь, он там перевоз через реку держал, а деньги складал под елку, а бедные, кому нужно, брали.
— Почему?
— Я же объяснял: он святой был… ну, дурачок, словом: все для других. Вон и монастырь его, видишь?
Из-за леска выглядывал расписной, как райская игрушка, о пяти золоченых луковках монастырский собор.
Так, в болтовне, они забыли про десятичасовой поезд, — когда тот с грохотом вынырнул из-за поворота, стало поздно и некуда бежать. Железо моста загудело в мелкой дрожи: обреченное на неподвижность, оно приветствовало другое железо, жребием которого было движенье без устали и конца. Прижав струсившую девочку к себе, Митя выждал прохода поезда. Случайно их блуждающие взгляды встретились, и эта жуткая, прекрасная минута сблизила их сердца навсегда. И как только опасность миновала, оставляя по себе запах разогретого железа, и головокруженье, разговор возобновился уже на основах безграничного доверия.
— Что, страшно было? — спросил Митя тоном, точно хвастался перед девчонкой отшумевшею бурей.
— А то! — с таким же тайным восторгом шепнула Маша.
— Тебе щекотно вниз глядеть?.. мне вот тут щекотно! — и коснулся того места на ее груди, где ему щекотно.
— Вроде замирает немножко… —
и слегка отодвинулась от его руки.Некоторое время оба зачарованно глядели сквозь широкие щели настила, как в пропасти под ними вскипает на камнях злая, белая вода. А ветер гудел в пролетах, зарывался в лесные склоны и, вынырнув, задерживал в полете летящую птицу.
— Меня так и затягивает упасть туда. А тебя?
Она призналась с ужасом:
— И меня! — и лишь теперь в полную меру перевела дыхание.
Видимо, все вокруг: железо, воду и высоту — Митя числил в своем хозяйстве.
— Погоди, я тебе еще и не такое покажу, ночью глаз со страху не сомкнешь! — И в обмен на свое покровительство попытался прибрать к рукам девчонку. — Только баретки с себя сыми!
— Зачем?
— Чего трепать попусту… да и ловчей босиком-то, дура!
Она обиженно надула губку.
— Мне папаша не велит босиком. Я не дура… Еще не знаю, кто ты, а я дочка мастера Доломанова!
Первая размолвка была недолгая, — едва сошли с моста, она сама потянула Митю за рукав в знак примиренья. Когда при четвертой встрече она скинула ненавистные ему баретки, он в награду, из почти ледяной воды, добыл ей полураспустившуюся кувшинку. В продолжение лета дети встречались всякий ведреный день, объединив свои пустынные владенья по обоим берегам Кудемы; кроме них, только коршун парил там в высоте да иногда стадо, и то — сторонкой, пробиралось на полдневную дойку… В их распоряжении имелись самые непролазные чащи на свете, загадочные недосказанные тропинки, заколдованный луг, где томилось взаперти, хоть и без стен, зеленоглазое чудо-эхо, шалаши — каменные пещеры… половины не перечтешь по миновании стольких лет!.. Гибкая и нечувствительная к царапинам шалостей. Маша быстро переняла веселую мальчишескую науку — лазать по деревьям, делать пищалки из лугового веха, свистать по-разбойничьи посредством ореховой скорлупки, добывать раков в затоне, когда те забирались погреться на водоросли, ловить кузнечиков и просить у них дегтю. Но самым заветным, кровь цепенящим удовольствием было — незаметно прокрасться по мрачному, ольхой заросшему оврагу к одной полянке с грудами мертвых костей и с криком проскочить ее во весь мах, прежде чем успеет проживавшая там ведьма Козюбра за голые пятки прихватить ребят.
…Осенью Маша покидала Митю в тоске по вешним дням; зиму заполняло ученье… Едва же задувал заветный майский сквозняк, Митя уже подстерегал на мосту свою подругу, и она два лета сряду не обманула его ожиданий. А время мчалось не медленней воды в Кудеме, — выцвела и порвалась в плечах новая васильковая Митина рубаха. Наступал у обоих тот возраст, когда тоскует и мечется душа в поисках подобной себе. Все чаще незнакомое томленье захватывало их врасплох, и вдруг, по извечному закону, им становилось стыдно самих себя. Тогда нестерпимым бременем ощущала она распускающуюся красу, осложнявшую их прежнюю бесхитростную дружбу, а Митю тяготила перешитая из отцовской, хуже всяких лохмотьев, одежда. В обостренной худобе Митина лица, освещаемой короткой вспышкой зрачков, Маша угадывала опасность для себя. Детские игры приобретали новое значение, одновременно манящее и запретное. Уж меньше времени проводили они в беготне, а чаще просто сидели в ельничке, полуприжавшись друг к другу и односложно переговариваясь. Гроза назревала, и набухшая туча жаждала освободиться от своего сокровища…
Тонкий зной лился в тот вечер с неба, ничтожная ромашка одуряла запахом, как свежая копна. Нечаянный Митин поцелуй сперва напугал Машу, а потом рассмешил. Подобные шалости не поощрялись в Рогове, тем более в патриархальной доломановской семье. Разом встали в памяти неустанные наставления теток: легко утратить девичье достоинство, а там — мазанные дегтем ворота, изгнание из отчего дома, склизкая дорожка на дно… Маша медленно поднялась с травы, одетая в ледок высокомерной насмешки.
— Пойдем отсюда, накрапывает… — сказала она сухо, ловя на ладонь мнимые капли дождя, и у Мити не нашлось ни словца удержать, умолить, разуверить ее.
Оттуда ближе всего в Демятино было через страшные ольховые заросли. Подростки спустились во владения Ко-вюбры и молча двинулись в обратный путь. Ничего там не оказалось, одно лишь конское кладбище в конце, уставленное ржавыми метелками конского же щавеля.
Вместо прежнего ребячьего трепета перед тайной в обоих росло незнакомое еще чувство соперничества, что ли, прежде всего — в бесстрашии. Белые смирные черепа проводили их на прощанье пристальными глазницами… и тотчас же невидимая кукушка в затихшей полдневной листве позади принялась отсчитывать остатние деньки их дружбы… Вскоре Машу вызвали телеграммой в Рогово к занемогшему отцу.