Ворон белый. История живых существ
Шрифт:
Мы любили Князя. Он не был педантом и верил в торжество благодати над законом. При всей своей эмоциональной подвижности и неоднозначном устройстве ума он всегда оставался прям в суждениях, честен и справедлив. Был гневлив, но отходчив. Имел волю действовать безоглядно, но при этом не промахивался мимо цели. Порой не знал снисхождения, считая его оскорбительным, но не задирал нос, не впадал в самодовольство и умел отдавать должное другим.
Добавлю еще один штрих к портрету: в делах Князю неизменно сопутствовала удача, и этот знак судьбы был настолько отчетлив, что мы оказались способны прочесть его без помощи Брахмана. У других так: раз удалось, два удалось, а на третий сорвалось; Князь же из раза в раз бил метко и, устремляя палец вверх, всегда попадал в небо. В Большой тетради Нестора, куда тот иногда позволял нам заглядывать, деяниям Князя уделялось сугубое внимание, и отражались они подробно, с тщанием. Князя, как и Брахмана, Нестор переспрашивал особенно часто.
Рыбак,
Про Рыбака я кое–что уже сообщал. К сказанному следует добавить, что он обладал массой полезных жизненных навыков: мог сноровисто закрутить шуруп, с толком запечь паштет, взять из Невы судака, ловко подстричь пуделя, сделать массаж стопы, выжать из тыквы сок и пальцем лишить врага глаза. Не подкачал Рыбак и обличьем: был высок, хотя и немного сутул, природно, не по–спортивному, точно матерый самец гориллы, крепок и к тому же устрашающе брил круглую голову. Уму непостижимо, зачем понадобилось небу при подобной внешности оставить этому зрелому верзиле ребячливую непоседливость и неистребимое разгильдяйство, вынуждающее его при первой возможности версты мерить пудами. Тайный замысел? Недосмотр хранителя? Огрех творения? В силу какой–то из этих причин (а возможно, иной, неучтенной) Рыбак не мог и пары дней обойтись без командира, непогрешимого полковника, которому он готов был вручить собственную узду – владей и правь. Иначе, предоставленный самому себе, он терялся, трещал по швам, в котелке его срывало клапана и человек шел вразнос. Рыбак не знал, как можно жить без узды, когда все дозволено, – остановиться, определить себе меру самостоятельно было выше его сил. По существу, Рыбак представлял собой тип прирожденного денщика – балагура, пройдохи, плута, но при том мастера обихода, преданного всей печенкой своему высокоблагородию и готового положить за него живот, поскольку искренне обретал в нем спасителя и благодетеля, – тип сейчас, увы, практически не востребованный. Так великий загонщик мамонтов не способен раскрыть свой дар в мире, где зверье с мохнатым хоботом повывелось. Верно сказал Брахман: Красная книга вымирающих животных.
Поскольку неволить человека было не в правилах нашей стаи (да и не прошел бы тут этот номер), Рыбак время от времени сам назначал себе полковника, после чего начинал его опекать, брать на себя его заботы и настойчиво, не спросив согласия, делать счастливым. Бывало, полковником для него становился то Одихмантий, то Князь, а то и вовсе какая–нибудь бой–баба, выисканная им по случаю на стороне. Обоснование его выбору найти было трудно, не имел его, похоже, и сам Рыбак – так ложилась душа, вот и весь сказ.
Надо ли говорить, что не бритая голова была ему опорой? Управлял поступками Рыбака не рассудок – руководило ими некое комплексное чувствилище, куда входили по старой памяти беспокойные семенники, жажда нежности, душевного тепла и любви, то есть те эмоциональные зоны, ответственность за которые традиционно принято перелагать на сердце, а также отменное обоняние (любую вещь, попавшую ему в руки, будь то карандаш или очки, он непременно обнюхивал), обитающий во рту вкус, непомерная мнительность по отношению к чуженям и некая вторичная страсть (которая могла бы свидетельствовать о соборном устройстве его духа, не будь она столь эгоистично назойлива), настойчиво зовущая делиться с близкими обретенным наслаждением, тем самым его преумножая. Как только некий раздражитель влагал персты в это чувствилище, Рыбак тут же начинал сообразно действовать или как минимум вербализировать свои ощущения. Остановить его тогда, если паче чаяния действия его и речи оказывались несуразными/чрезмерными, было делом нелегким, так как, пресеченные внешне, они не останавливали внутреннего развития и, как водный поток, на время скрывшийся в карстовые полости, в самый неожиданный момент вновь прорывались наружу. Так что не сразу и поймешь, с какого перепугу он посреди ученой беседы, закрученной вокруг сравнительного анализа трансперсонального опыта Терренса Маккены и опыта кочующего психоделика Цыпы, вдруг начинал рассказывать о гастрономических совершенствах пятнистой зубатки, перекрывающих по всем статьям достоинства зубатки синей.
Отдельно следует упомянуть об отношении Рыбака к зеленцам, которых он нарочито презирал, считал их тотем – гвинейскую жабу–рыбокола – бесполезной тварью, а в деятельности всей их стаи видел коварный подвох и скрытое паскудство, поскольку иному и завестись там было не из чего: мышам для развода нужны хотя бы ветошь и грязь – у зеленцов не было и грязи. Вероятно, Рыбак подспудно чувствовал, что если дело у них пойдет так и дальше, то скоро зеленцы начнут жечь книги, и первыми в костер полетят «Записки охотника» писателя Тургенева, полесник Пришвин и его любимый Сабанеев – «Рыбы России». Поэтому на футболке Рыбака красовалась надпись: «Убей бобра – спаси дерево».
Презрение Рыбака к зеленцам порой принимало крайние формы, и тогда он начинал бросать на газоны окурки и швырять в воду
полиэтиленовые пакеты от конопляной прикормки. Нрав у него был разбитной, легко возбудимый, а главенствующим свойством натуры, помимо спасительной тяги иметь на себе наездника, являлась, как я уже говорил, подозрительность. Благодаря этому свойству плюс навыкам службы в десанте Рыбак добровольно взвалил на себя обязанность следить за безопасностью нашей стаи и в зародыше давить любые угрозы, которые постоянно ему вокруг – по большей части беспочвенно – мнились. Страж в Рыбаке не дремал ни секунды, и стоять он готов был насмерть, как Брестская крепость.Ну вот, теперь про Одихмантия.
Материализм, идеализм и мистицизм смешаны были в этом уважаемом реликте в той пропорции, которая всегда определяла позитивистский тип сознания, безымянно существовавший, конечно же, уже задолго до Конта и Ренана. Физические и умственные особенности Одихмантия удивляли и настораживали всех, кому когда–либо доводилось иметь с ним дело. В нашей стае он по праву считался старейшиной, но время, кажется, было совершенно невластно над его коротким, плотным, туго вздутым, покрытым веснушками и рыжим волосом телом, которое выразительно венчала крупная, лысая, обнесенная по кругу седым пухом голова. Раз увидишь – не забудешь. По крайней мере ни в каких излишествах Одихмантий себя не ограничивал, легко давая фору гулякам куда более молодым, и ничто в его организме при этом не ломалось. Удивительная крепость костяка и всего, что к нему прилажено. С памятью у него тоже было все в порядке, хотя порой одна и та же история, рассказанная им в разное время, немного отличалась от своего близнеца в деталях и обрастала уместными к случаю подробностями. Одихмантий помнил содержание всех книг, которые когда–либо прочел, а также имена их авторов, мог при случае блеснуть дословной цитатой и легко производил в уме арифметические действия, на которые иные магистры точных дисциплин осмеливались только при наличии калькулятора. Неудивительно, что ходили слухи, будто природа его – нечеловеческого свойства.
У Одихмантия был злой язык, однако это не мешало ему с готовностью приходить на помощь другим, при том что сам он редко кого–либо утруждал просьбой о помощи. За плечами его тянулась в мглу прошлого длинная жизнь, полная затаившихся в сумраке событий и не всем уже доступных впечатлений. В молодости он с альпенштоком штурмовал горы, покушаясь даже на семитысячники, погружался в точную науку, извлекая оттуда ученые степени, ходил под парусом на шверботе, два с лишним десятка полевых сезонов отколесил в качестве начальника археологической экспедиции по таежной глуши, казахской степи, Алтаю и изрезанному ущельями Памиру, сочинял либретто для оперетт, бил в степи байбаков, нагулявших под кожей драгоценный целебный жир, писал в журналы о художественной фотографии и черт знает чем еще не занимался. При этом все мы чувствовали, что сведения наши о нем неполны, что, несмотря на кажущуюся исчерпанность его рассказов, в тени всегда остается что–то еще, чего мы об Одихмантии не знаем. Иначе мы бы просто посмеялись над подозрениями о его нечеловеческой природе, а мы не смеялись. Даже задумывались: не из четвертого ли он мира дна? или, может быть, из второго – покрышки? Задумывались и листали атлас с картинками населяющих эти области тварей.
Идея составить такой атлас принадлежала нам с Нестором. Дело в том, что многие сетевые дневниковеды проскальзывали в волновое пространство Сети из верхних и нижних миров, о чем свидетельствовали аватарки перед их никами. Время от времени различные истории об этих существах просачивались также на волшебный экран и даже анонсировались в экранном бюллетене. Примерно следующим образом:
– Бека, завладев дневником безумного персеида, вызывается показать унадшам путь к тайной столице мира Тарн–Ведра.
– Асгардам удается заманить репликаторов в ловушку и запереть в помещении с устройством, замедляющим время.
Или так:
– Ученые мира Пангар создают лекарство от всех болезней. Матрана выясняет, что чудодейственное зелье производят из симбиотов.
– Ночные кошмары замучили Тикулка до такой степени, что он стал путать сон с явью и жить в двух реальностях. В первой он – отважный пожарник, а во второй – зеленый чотомит.
Ну вот, мы с Нестором и провели работу: выудили из бюллетеней и Сети все доступные сведения о живности, обитающей в мирах дна и покрышки, разложили их по полочкам и, как смогли, проиллюстрировали. А живности там было – пруд пруди, одна другой краше. Больше всего Одихмантий походил на гугулаха из мира Твин, только у него не было на черепе бугристых складок и за ушами не росли кожистые трубки. Словом, вопрос оставался открытым.
Помнится, Кант в «Естественной истории неба» писал: «Кто осмелился бы дать ответ на вопрос: распространяет ли грех свою власть на другие сферы мироздания или там царит одна только добродетель? Не принадлежит ли наша несчастная способность впадать в грех к некой области между мудростью и безрассудством? Кто знает, вдруг обитатели иного мира не настолько благородны и мудры, чтобы быть снисходительными к неразумию, вовлекающему в грех, слишком прочно привязаны к материи и обладают слишком малыми возможностями духа, чтобы суметь нести ответственность за свои поступки перед высшим судом справедливости?» Вот голова! Вот сумрачный германский гений! Не хуже нашего Брахмана. Как прав он был в своих догадках – что ни слово, то в яблочко.