Ворон на снегу
Шрифт:
— Здравствуй, Любок, — проговорил он, оставаясь на пороге, толстые его губы морщились не то в радости, не то в горьком страдании.
Эта-то сморщенность губ, эта гримаса на грязном скуластом лице арестанта и перевернула душу женщины. Это же он! Алешка же! Ненаглядный ее Алешка!
Боже! Не помнила она, когда Алешка был безбородым и безусым, разве только в парнишках. А тут он стоял как есть безбородый и безусый, и оттого гляделся незащищенным, будто голотелый. И кепка стожком держалась, полосатая, чудная, ох, вовсе чужая, срамная.
— Да как же это... Алеш, как же... — повторяла потерянная Любка, снова и снова тыкаясь мокрым носом в мужнин подбородок.
— Да я ж, якорь дери, и это... и обмыться позабыл, сюда
Надзиратель, дай бог ему здоровья, разрешил супругам пообщаться в сторонке, они и отошли.
— Мы тебе, Алеш, писали. Про все писали, — говорила Любка. — Три письма слали. От тебя же никакой весточки, — укорила Любка, и в вытянувшемся ее лице проявилось глубокое чувство печали. — И в розыск уж подавали. Писем-то отчего не слал?
— Писал я, как же. Слал письма-то, — отвечал в недоумении Алешка. — А ваших не передавали мне. Никакого письма от вас не было.
— Да как же не было, если писали мы, — говорила Любка. — два письма нынче, и в прошлом году еще... Но мы, слава богу, живем. Ты уж о нас не переживай. Ты, Алеш, тут о себе... поберегись лучше. А мы уж сами как-нибудь, при божьей милости-то. Поберегись сам-то. Нам господь поможет, дождемся тебя. У золовки живем, в деревне, у Доротеи. Вовсе не стеснительно.
— Отчего это... э-э, отчего у Доротеи? А дом-то, хозяйство свое... как? — недоброе предчувствие обожгло Алешку.
— Да мы ж тебе, Алеш, писали. Про все ж писали.
— Про что... про все?
— Го-осподи! Да как же ж! Проклятый Вербук у нас дом-то высудил. И хозяйство... Все высудил. Говорит, ты ему много задолжал. — Любка пугливо поджала к животу руки.
От такой новости Алешка сразу весь замлел.
— Как, э-э... высудил? Как, э-э... задолжал? — выставлял он вопросы, будто пики.
— Тогда еще... Как о тебе слух прошел... Он и... высудил. Мы было у тяти жить стали, да не ужились. Добрая душа у Доротеюшки, она к себе нас в Сидоровку позвала. У нее мужик Калистрат хоть и мордва, а хороший. Плотницкую работу всякую справляет. Они себе еще в третьем годе новый дом поставили, а старая их изба в ограде пустая была. Так в пустой-то мы как раз и разместились... Хлебушка от ребятишек ни Доротя, ни сам Калистрат не прячут. Что уж своим, то и нашим. С одного стола. Калистрат, говорю, славный человек, хоть и нерусский. А у тяти, говорю, не ужились...
— Дом, говоришь, высудил? Нету, говоришь, теперь у нас... Нету, говоришь, дома? — не слушал Алешка уж больше ничего. — Задолжал, говорит, я ему? Ну... Ну-у, Мирон Мироныч, отдам я тебе должок! Отда-ам! С лихвой! С привеском! Коль задолжал-то я тебе. Отда-ам. Не те мы, чтобы в должниках оставаться. С привеском будет тебе отдача.
— Что ты, Алеш, что ты? — заметалась напуганная Любка. — Да господь с ним. Пускай давится нашим... Что ты опять задумал? Вот и... с черемухой пироги я тебе привезла. Что ты?.. Поешь-ка... С черемухой они, пироги-то... Поросенка Калистрат приколол. Тебе сальца Доротя послала. Уж ты, Алеш, крепись тут, старайся. К господину коменданту я ходила, свидания просила, он тебя хвалит. Потому и разрешил. Говорит, старательный, уладистый, про тебя так. С господами ладишь, слава богу. Ох, слава богу, что так-то. Ты уж ладь, Алешенька, ладь. Оно, может, скорее и отпустят. Не злодеи же они, думаю, чтобы держать невиновного. С ногами как? Я тебе мазей разных привезла. Свекровь Доротина из трав да из сала гусиного наладила мази-то эти разные...
— Ну, Мирон Мироныч! — воротил свое Алешка, не слушая. — Улажу! Я уж как есть улажу! Езжай домой, в свою Сидоровку!..
На этом старичок-надзиратель прервал свидание. Любка сидела на камешке, перед ней была разостлана холстина с разложенной для Алешки едой, холстина сворачивалась
под ветром, и соль сорилась блестками на траву.И вовсе Любка растерялась, когда возникли еще два караульных человека и стали махать руками. Батюшки! Велят уходить. Да как же это? Она ничего не успела рассказать ни о ребятишках, ни о жизни, ни о себе. У нее с зимы в правом боку камень какой будто, это с той поры, как дрова заготавливать ездила, лесины к саням через сугроб таскала. Про это как раз Доротея наказывала особо пожаловаться, чтобы Алеша тут больше думал о семье, о ребятишках, которые могут круглыми сиротами остаться, а она и не рассказала. Что на сердце и на душе скопилось у нее, он не знает. Го-осподи, сколько же скопилось в груди-грудешеньке! А главное, она ничего не успела расспросить, как он тут, чего. Караульные же вон трясут ружьями, кричат...
Любка глядела на удаляющегося Алешку. Она быстро-быстро загадала: если оглянется, то все будет ладно, а если не оглянется, то... И тянулась, мысленно моля, чтобы он с дороги обернулся, в висках набухло, сделалось горячо, она уже почти закричала: «Але-е-еш!» Ей даже показалось, что она закричала, ну да, ну да.
Но он не обернулся. Истаивающая, убывающая за расстоянием фигурка его, минув черные угольные навалы, срасталась с косогором. Будто Алешка не шел, а его, вихляющегося на широком вздыбленном пространстве горы, будто поднимало, утаскивало какой-то дьявольской, погубительной силой.
Она женским чутьем поняла, что больше не увидит мужа. А поняв это, тут же, перед стражниками, ходившими в затени, осела на убитую землю. И тотчас испугалась своей такой слабости, а больше насмешек солдат, встала на онемевшие ноги.
Встала и снова потянулась, чтобы что-то еще увидеть. Еще угадывался на склоне горы темный штришок, то, что осталось от мужа; но она увидит, когда он обернется, конечно. И все глядела, надеясь — обернется, ну да. Теперь, даже если закричать, не услышит — далеко вон уже. Но он обернется, непременно обернется... Не надо кричать — обернется...
Кто-то заслонил всю оставшуюся видимость.
— А ты разве не узнала меня? Не помнишь? Я племянник Мирона Мироновича. Как там дядя поживает? Здоров ли? Приветы с тобой он мне разве не передавал?
Перед Любкой стоял один из охранников, лицо сытое, нос крупный и мягкий, а глаза усмешливые, он держал, покручивая в пальцах, лесную фиалку, нюхал. Цветок был густо-синий, а сердечко зеленое, это она почему-то сразу приметила, что сердечко зеленое.
«Чего он?» — безотчетно подумала. Медленно пошла от зоны. «Племянник?» — сама собой обострялась память. Ну да... Тот самый, который приходил с Вербуком. Когда дом отбирали. Тупальский, кажется. При Алеше его в городе не было, и Алеша, наверно, не знает про него. Может, и этот Тупальский ничего не ведает тут про Алешу. И теперь узнает, будет ли лучше от этого для Алеши? Ох, грех на греху!
Любка шла серединой дороги, взбивая ослабленными ногами пухлую, прогретую солнцем буровато-черную пыль, на которой следы ног обращались в борозду.
В знойной белесой высоте, ища у облаков прохлады, лениво продолжали кружить все те же птицы.
Теперь вся надежда на главного тут начальника, к которому надо пойти, сейчас же пойти. «Он-то поймет, — думала она, — поймет, что детям без отца — никак. Потому велит отпустить... Конечно, велит. До срока. Надо вот только все как следует обсказать, он велит...»
Под тыном, тянущимся далеко вниз по скату горы, в тени, на пустой, заглаженной до лоска каменной плите, два немолодых солдата забавлялись тем, что кидали медную денежку. Любка приостановилась, ссунув со спины котомку.
— Из каких мест будешь, пригожая? — спросил солдат, задержав в руке пойманную в воздухе денежку.
Любка не знала, насколько судьба мужа зависит от этих людей, поклонилась им низко. От такого поклона кофта ее, тонкая, с рядком мелких пуговиц, упруго набухла в груди.