Ворон на снегу
Шрифт:
— Подарил добрый лесной волшебник Егору, деревенскому мужику, гаманец и сказал: чтобы деньги в гаманце не переводились, надо его трясти. Егору сидеть на одном месте и трясти скучно, стал он бегать. Бежит, а гаманец в штанах сам собой трясется. Весь свет оббежал Егор, повидал всякие земли, к царям во дворцы для разговоров входил, потому как с тугим гаманцом-трясунцом везде пускают...
— Чего ж ты сам к тому волшебнику раньше не съездил? — подавала голос Любка от корыта, в котором обмывала младшую дочурку. — А то по свету побежал, а... толку никакого. Волшебник, может, и тебе бы дал гаманец, как тому Егору. Толк был бы.
— Не перебивай, — Алешка поднимал в пальцах иглу с ниткой. — Ну, тогда... И вот, значит, бежит
— А куда девался старичок? Куда он пошел? — спрашивал Ефимка.
— Старичок-то? А вот не знаю. Не знаю... — по ходу сочинял Алешка. — Только вот знаю...
— Да он же в зайчиков превратился, — догадывалась старшая дочь Дашутка. — Он же волшебный старичок. Взял и превратился.
— Ага, — торопливо соглашался Алешка, опасаясь новых Ефимкиных вопросов. — В зайчиков. А потом уж опять... Потом снова, как еще повстречал Егора, старичком опять стал. Только уж времени много прошло. Долго бегал Егор. Отдохнуть на пенек сел. А тут и как раз тот старичок. Егор говорит: ну, какой у тебя, дедушка, секрет? А старичок его спрашивает: тело твое не устало? Егор отвечает: устало, говорит. А глаза, спрашивает старичок, не устали? Нет, говорит Егор, не устали еще. Ну тогда, говорит старичок, отдохни и еще беги. «А секрет-то свой давай», — сказал Егор. Но рядом уж опять никого, только два тех зайчонка ушастых. Опять, значит, Егор побежал, штанами трясет, гаманец плотнее, туже становится. Оббежал деревень много, городов. Опять на тот пенек сел. Сидит. Подремывает. А за плечо старичок трогает легонько, спрашивает: глаза не устали? Устали, моргает Егор. Не надоело на мир глядеть? — пытает старичок. Ох, говорит Егор, опротивело. И тут хлопает себя ладошками по штанам. Чего ты? — спрашивает старичок. Да вот, отвечает Егор, гаманец-трясунец куда-то пропал; вот только был в кармане, а уж нет его. Не ищи, говорит старичок, тому, чьим глазам надоело глядеть на мир, гаманец-трясунец не служит. Вот тебе и весь мой секрет. И опять был, да нет его...
Понимали или не понимали такую отцову сказку детишки, но тень ранней задумчивости ложилась на их лица. А спали они на полу, вповалку, на разостланных камышовых матах. Дашутка непременно утыкалась в подушку носом, с раскрытой спиной, Ефимка же и Устинка прятались под рядницу головенками, сворачивались в калачики, распознать их можно было только по выставленным стриженым макушкам — у одного с чернинкой, у другого белесая.
Свет лампы, стоявшей на полке над столом, делил комнату на две половины; печь и кутний угол с чугунками отходили во мрак, там будто кто тайно жил своей обособленной ночной жизнью.
— Вырастут, — угадывая тревогу жены, говорил Алешка. — Не беднее мы бедных. После Покрова... ну ведь... народ про шубы вспомнит. А вспомнит, так и... шубы чинить, перешивать понесет. Заработок будет. А если что... ну, если что, так мне и недолго собраться и по зимнику на санях в деревню какую поехать, там починочная работа найдется, пшеницей аль мукой оплатят люди. Гаманец-трясунец, э-э, он, понимаешь, только с тем, кто на мир глядит.
— Вот, вот. Оклемался. Гаманец ему. Трясунец. Нагомонился вон уж, натрясунился... Одна я с хозяйством дома не буду, — твердо выговаривала Любка. Она не могла сказать мужу про то, что сухоногий Цу-Синь выслеживает ее в переулке,
выкарауливает у ручья в логу, куда она ходит полоскать белье и полотенца. — Нет, нет, прижми хвост. Никуда далеко не поедешь. Ни осенью, ни зимой. Если хочешь, чтоб жизнь не поломалась.— Ну не дуреха ли? Скажи на милость... — Алешка ссовывал с колен работу, откладывал на подоконник иглу с наперстком, распрямлял с хрустом спину, глядел, как на потолке ворочается густая, почти выпуклая тень.
— Слышь, мать, не знаю, как ты, а я богом все-таки, наверно, не обижен. Чего же? Ребятишки растут, ты у меня есть...
Слаще сахара для Любки такие слова были, чего уж там, бабье ж сердце.
— Только вот ведь бестолковая ты, — уточнял Алешка. — Вот ведь дуреха, — говорил и радовался чему-то Алешка.
Любка, ощущая нежность и сладость, однако, выдергивала на свое красивое лицо строгое выражение.
Визит околоточного надзирателя
Алешка утягивал супонь на хомуте, запрягая лошадь, ворота были настежь откинуты: надо было ехать отрабатывать общественную повинность на постройке деревянно-земляного моста через речку Каменку. Упирался коленом в залощенный оголовок хомута: Алешка не любил слабых дуг.
Он не видел, как вошел околоточный Вербук, лишь услышал, как тот сзади заговорил и похлопал перчаткой о перчатку.
— Помогай бог, — молвил ранний гость. — Старательному да в карман, а ленивому да безбожному в прореху.
Алешка оглянулся, ничего не ответил.
— Ты, Зыбрин, как вижу, — продолжал околоточный, — вижу, мужик ты не ленивый. И баба у тебя тоже — провористая, непразднолюбая. А из землянки вот... вот, в настоящий дом-то никак... уж никак не выберешься. Что же это? Э-э... Не одобряю.
Вербук, носивший прозвище Разнозенский, оценивающе повел взглядом по ограде, при этом мягкий его подбородок сместился к плечу, кожная складка со щек перешла на висок.
— Так уж, — отвечал Алешка.
— Слышал я, тесть у тебя в деревне при крепком хозяйстве. А не поможет чего-то тебе выправиться. В землянке живет либо скряга китаец, либо какой другой иноверец... А православному жить в землянке — последнее дело. Худо, выходит, живешь. А?
Боком глядел околоточный. Глаза у него, верно, разномастные, то есть каждый зенок своего цвета, и оттого-то он один, левый, держал всегда прижмуренно, а глядел только правым. А правый у него изжелта-белесый.
— Вот-вот, будто мужик-то ты не ленивый, а вся награда — землянка, — продолжал Вербук с какой-то своей хитростью.
Алешка не знал, что отвечать. С чего это вздумалось околоточному жалеть его? А напуганная предчувствием беды Любка, будто растрепанная тетерка, уж тут как тут со своими причитаниями:
— Господин хороший! Дураки мы потому что... Грех на нас... С последней копейки живем. Дураки потому что...
На руках у Любки тряслась и ревела девчонка, обернутая одеяльцем. Личико девочки делалось лиловым от натуги, она родилась слабенькой, последыш.
— Ну, ну, ну, — покивал Вербук, стушевавшись, не глядя ни на Любку, ни на Алешку. Несколько сбитой походкой он сошел со двора и пошел серединой улицы. Он обходил свой околоток.
Алешка с тайным чувством, близким к ревности, привстал на колодину, через изгородь проследил, зайдет ли околоточный еще в чей двор, ну хотя бы к бедному Тихоновскому, готовящемуся к свадьбе — к его девкам, которых у него куча, посватались оба Сени (так бабы зовут братьев китайцев-огородников Фу-Синя и Цу-Синя). Глядел Алешка, ждал, но полицейский никуда не поворачивал, фигура его так и держалась середины улицы в летящей, закручиваемой ветром ледянисто-снежной крупке и свернула лишь тогда, когда кончился крайний плетень у мостка, перекинутого на дороге через сырую глубокую яругу, забитую голым тальником.