Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Белые, длинные, несколько изогнутые клыки собаки на чёрном фоне раскрытой пасти действовали отрезвляюще. Камера мгновенно замирала. А когда закрывалась дверь, опять начинались крики. Иногда оперативники, доведённые до накала, схватывали ближних и уводили куда-то, а назад уже не приводили.

– Вы что, в натуре, хотите худшего? – вступал в переговоры с оперативниками горбатый Мирзя, он умел в такие моменты сохранять гордое достоинство, мятые щёки его разглаживались, молодели. Сидел он у печки, пил чай, который подливали ему в кружку из копчёной алюминиевой кастрюли его проворные «шестёрки».

Тюремное начальство не трогало Мирзю, но и не внимало его логике. Что, дескать, с

него взять, давно отпетого преступника.

– Худшее может быть, – предупреждал Мирзя, отхлёбывая чайный навар из кружки.

И случилось вот что. Арестантам одной из камер на втором этаже, доведённым антисанитарией до психической невменяемости, удалось выскочить толпой в коридор и завладеть ключами. Они выпустили народ из других камер на втором и первом этажах. Орущая толпа преодолела главные ворота и рассыпалась по холму среди голых берёз. С вышек по толпе не стреляли, должно, у часовых хватило благоразумия. По толпе стрелять – как? Впрочем, потом начали стрелять. А потом и пулемёт ударил.

Я бежал с ощущением свободы, мне было весело. Бежавшие впереди меня, свернули в другой двор, с левой стороны, а те, кто продолжал бежать прямо, они прижимались к изгородям. Я искал глазами дядю Степана, к которому уже привязался, но его не было видно ни впереди, ни с боков, ни сзади. Позднее выяснится, что у дяди Степана хватило воли, чтобы не поддаться массовому психозу и не броситься за пределы тюремных стен. Также выяснится, что подобным образом поступила значительная часть заключённых.

И среди убежавших, выяснится, были не многие сотни, как по первому впечатлению мне казалось, а гораздо, гораздо меньше.

Чем обернётся легкомысленный и шальной мой поступок, я, конечно, не предполагал и оттого, говорю, ощущал состояние глупого телёнка, выпущенного из тесного загона на зелёный солнечный луг. Хотя вокруг был не луг, а снег.

Взяли меня дома. Конечно же, я пришёл домой. Куда же я мог ещё пойти с моим простодушием и мальчишеской наивностью? Хотя мог бы пойти на улицу Гоголя, а не домой на улице Кропоткина. Там, на Гоголя, тётя Шура живёт и два её сына – Витька и Генка, мои двоюродные братья, туда бы, наверняка, не пришла милиция искать.

А домой пришли не далее, как в первую же ночь. И уж брали как матёрого преступника. Предварительно вышибли двери, которые держались на слабых подопревших косяках. Один милиционер придавил меня к кровати костистой коленкой, другой милиционер замыкал наручники. Маму, введённую в шок, оттолкнули. Спрашивали, есть ли оружие. Обыск ограничился тем, что перетрясли постель и слазили в подполье. Везли в «воронке».

Оружие в доме, конечно, было. И не очень спрятанное. Находилось в кладовке среди старых вещей в кадушке. Одноствольная старая переломка тридцать второго калибра тульского завода с расколотым и стянутым медной проволокой цевьем. Подарок дяди Устина, отцова брата, приезжавшего к нам из города в деревню Никольское, когда мне был девятый год. Тогда же я с этим оружием, сперва тайно от мамы, а потом и явно, исходил все окрестности, камышовые болота, добывая уток, водившихся в большом количестве, перелетавших с болота на болото стаями. Тот период жизни в памяти моей останется как самый светлый, самый насыщенный впечатлениями и самый, конечно, счастливый. И очень горько сделалось бы на душе, если бы милиционеры пошли искать в кладовку и нашли бы там, в кадушке, старую мою переломку и забрали бы. Таким образом, сознание того, что у меня есть маленькая победа (да и не такая уж маленькая) – переломку-то не нашли, не забрали! – облегчало мою скверную участь.

– Признаёшь свою вину в мошенничестве путём получения на заводе дополнительной продуктовой карточки? – спросит

бесцветным голосом судья, седая тётка, закрывая платком простуженный нос. Спросит она об этом через месяц с лишним, когда я, заводской пролетарий, уже окончательно изведусь в безкислородной камере, населенной клопами и вшами. К этой поре я сделаюсь блеклой тенью от себя прежнего.

Брусочек хлеба в сутки, похожий на брусочек хозяйственного мыла, и никакой баланды.

Наконец-то состоялся суд, подошла моя очередь, а это значит – перспектива спасения.

Я утвердительно кивнул:

– Да.

– Отвечай чётко, – так же бесцветно, бесстрастно сказала судья. – Да или нет? Признаёшь или не признаёшь?

– Да, – отвечал я.

– Не «да», а признаёшь или не признаёшь?

– Да, признаю.

И вдруг очень захотелось разжалобить седую женщину, чтобы она выразила сочувствие мне, это мне надо было, очень надо было.

– Да, но… – зазаикался я. – Иначе-то как? Сестрёнка Рая болеет, и мама болеет, у них карточка иждивенческая, на моём они иждивении… Брата Васю под Сталинград взяли…

Судья пропустила мимо внимания моё нытьё, она не услышала, читая обвинительную бумагу, поднеся близко себе к глазам.

«Близорукая, – подумал я, – как и сестрёнка Рая».

Зал был пустой и холодный. Воздух в нём был промозглый. Половина зарешёченного окна забита снизу досками. Два милиционера в шапках и пимах стояли при входе.

– Признаёшь свою вину в совершении бунта и побега?.. – поставила судья новый вопрос.

Я сглотнул подступившую в горле слюну. «Да» у меня вышло невнятно, и я повторил:

– Да… Это…

– Не «да» и не «это», а признаёшь или не признаёшь?

– Да, признаю, убежал, но… это…

И опять хотелось добавить правду о сложившихся на тот момент обстоятельствах. Как же можно не добавить, считал я, как же без пояснения момента?..

Я, заикаясь, принялся говорить, излагать то, как это всё случилось. Метнулись другие, побежали, и я метнулся, побежал. Но судья, как я понял, тут не для того, чтобы слушать, она для того, чтобы судить и зачитывать, и она зачитывала, торопясь, потому что на облупленном столе лежали другие папки, а за дверью ждали другие подконвойные, над которыми следовало свершить праведный суд. Праведный!

Приговор, удовлетворивший и прокурора, и адвоката (какая-то робкая пигалица была придана мне в адвокаты) был таковым: два года по статье за продуктовую карточку и плюс три года за побег, итого 5 (пять) усиленного режима.

«Но, учитывая несовершеннолетие подсудимого, и положительные его характеристики из заводского цеха и с места жительства, от соседей, суд считает возможным ограничить срок лишения свободы тремя годами и шестью месяцами и не строгого режима, а общего…»

Для меня это не было неожиданностью – такой вот вердикт. Бывалые сокамерники мне так и подсчитывали: получишь «за то», потом плюс «за это», минус опять «за то» в итоге… Верно, сокамерники определили чуть больше, они определили в итоге четыре года. А тут, значит, на целых полгода меньше. Повод, значит, для того, чтобы довольным быть, имеется у меня. Так-то.

Я же довольным не был.

Я сидел оглушённым. До меня теперь дошло, что значит выкинуть из жизни эти годы. Целых три с половиной. Но в первую очередь подумал, перенесёт ли удар мама. Хорошо, что её нет в зале суда. Её наверняка не известили, что сегодня, 22 марта 1942 года, состоится суд над её сыном. Она узнает о судьбе сына в канцелярии суда. Ей скажут, что теперь, после того, как сын осуждён, можно получить свидание с ним и можно принести передачку, что прежде она не могла сделать, так как в тюрьме порядки такие – до суда никаких передач.

Поделиться с друзьями: