Воровская трилогия
Шрифт:
Есть у меня старый кореш, Сомярой кличут, сейчас он уже дедушка, живет, кстати, по соседству со мной. Так же как и я, он отдал свою жизнь преступному миру и тоже пару десятков лет отмотал, но отсидел достойно, как и подобает бродяге. Так вот, за тот период времени, что мы с ним пробыли в зоне в Дачном, больше нас в карцере не сидел никто. На администрацию в зоне грех было жаловаться, но, как говорится, в семье не без урода. Так вот, было там два надзирателя, о которых стоит немного рассказать – исключительно из личной «симпатии» к этим служителям Фемиды. Одного из них звали Дуркес, у второго было не менее оригинальное прозвище – Могила. Я уверен, что даже те, с кем они работали не один год, их настоящих имен не знали, так к ним прилепились эти прозвища. Дежурство Дуркеса начиналось именно с нас, то есть с нашей с Сомярой изоляции. Шла проверка по карточкам, и, как только зачитывались наши фамилии – Зугумов, Самадов, – Дуркес тут же нас останавливал, и мы ждали окончания проверки. Затем он водворял нас на всю ночь в изолятор, правда, давал полпачки махорки. «Когда вы здесь, на душе у меня спокойно и я могу хоть немного отдохнуть, не ожидая от вас подвоха», – говорил он. И так продолжалось весь срок. Конечно, его слова были не беспочвенными, но все же это был самый натуральный произвол, к которому мы уже давно привыкли. Могила, в отличие от Дуркеса – осетина, был русским. Но способы его издевательств больше походили на кавказские. Оба эти стража лагерного порядка были старшими по нарядам, к тому времени они проработали уже долгое время в системе ГУЛАГа, и, когда попадали в изолятор я, Сомяра или наши единомышленники, они бросали все свои дела и
Лагерная администрация того времени слишком хорошо знала нравы преступного мира. Уважающий себя человек никогда не будет строить себе лагерь, и мы считали ниже своего достоинства выходить на этот объект. Но мы уже знали тактику легавых в подобного рода мероприятиях. Стоило только выйти, и ты никто. Вот поэтому-то карцер был нашим домом и в прямом, и в переносном смысле. Больше чем на 15 суток сажать в карцер не имели права, но администрация и здесь, как, впрочем, и во всех лагерях того времени, придумала оригинальный способ ломать волю тех, кто не желал мириться с их режимом. Сажали через «матрац». То есть давали возможность переспать одну ночь в зоне, а затем снова водворяли в карцер. И так, пока не кончатся очередные 15 суток. Альтернатива, конечно, была, но, естественно, с красным оттенком. Стоило лишь постучаться в дверь, и твои муки, связанные с карцером, кончились бы. Кормили через день, но, я думаю, нетрудно догадаться, каким скудным был паек. Но и этого им, видно, было мало, а потому эти два мерзавца постоянно старались разнообразить способы перевоспитания. Так, открывали одну из дверей, только теперь уже ставили не ведра с водой, а керогаз. На нем стояла раскаленная скворода с огромным куском сала, издавая шипение и треск. Ну а запах? Тяга всего изолятора была направлена в сторону карцера, и можете представить, что мы при этом испытывали. Думаю, эти несколько примеров из огромного числа методов, которыми так славилось наше правосудие, нарисуют живую картину происходящего в ту пору. Больше трех раз по 15 суток почти никто не выдерживал, бывало, что арестантов выносили на носилках и тут же помещали в санчасть. В основном диагноз был один: истощение. Ну а если у кого-то обнаруживали что-то серьезное, то везли в областную больницу, которая находилась тоже в лагере, так называемом Лесозаводе. Лагерь размещался в самом городе Орджоникидзе, рядом с цинковым заводом, режим здесь был строгий. Однажды и меня, приморенного и изможденного, на носилках доставили на Лесозавод, у меня была желтуха в запущенной форме. Здесь уже начальство шло на некоторые уступки тем, кто пострадал от их чрезмерного усилия в нашем перевоспитании. Разрешались лекарства, привезенные из дома в любом количестве, были и другие послабления, мне даже разрешили лишнюю передачу с пятью килограммами сахара, когда приехала моя мать. Естественно, после приезда матери, ее хлопот, а оставалась она в городе до тех пор, пока ей не сказали, что моя жизнь вне опасности, я пошел на поправку. К сожалению, свидание нам с матерью не дали, аргументируя моей болезнью, но это была, конечно, отговорка. Никому из родных, кто мог как-то помешать их произволу, свиданий с нами не давали. За два года, что я провел в стенах этого лагеря, я дважды был на общем свидании по два часа каждое, да и то в самом начале срока. Все остальное время я был лишен его. Поправлялся я быстро, но еще еле ноги передвигал, слаб был. Но все же ночью почти каждый день я пробирался в зону, конечно не без помощи единомышленников, ибо санчасть находилась на территории лагеря, огороженная со всех сторон забором с колючей проволокой. Здесь, на строгом режиме, люди жили совсем по-другому, а точнее, как и положено арестанту жить в лагере. Не было ни беспредела, ни национализма. Лагерное общество, как и положено, делилось на три масти, и поэтому здесь был порядок. Нас, пострадавших от режима администрации, лагерная братва встречала всегда очень тепло и дружелюбно, по-братски. Все объясняли, всем, чем могли, делились, помогали буквально во всем. Я поначалу даже не чифирил со всеми из одной кружки, боясь заразить их, но меня тут же так осадили, что я на всю жизнь это запомнил. Чуть позже читатель поймет, почему я вспомнил именно об этом эпизоде. В общем, никто не брезговал, никто ни от кого не боялся заразиться, это были действительно бродяги без примеси. К слову сказать, в то время Лесозавод считался одной из самых лучших зон в стране во всех отношениях, а такой показатель не мог не радовать братву, которая здесь сидела. Но, к сожалению, и тут я недолго задержался, а точнее будет сказать, опять фортуна повернулась ко мне задом. Начальником всей санчасти, включая больницу, была одна армянка, майор, по-моему, звали ее Сусанна, зато какое у нее было знатное прозвище – Армянская королева. Каторжане подчас бывают большими шутниками и выдумщиками, и, глядя на этого мужлана в юбке, это подтверждалось весьма красноречиво. Исключительно из-за уважения к белому халату я не хочу награждать майора соответствующими эпитетами, но одно все же было неоспоримо: внешние данные являлись прямым дополнением к ее внутренним качествам. Однажды во время обхода зайдя ко мне в палату, она сказала: «Хватит, Зугумов, ты мне надоел. Я устала все время слышать твое имя, собирайся на этап. И если я услышу хоть одно слово в оправдание, будешь ждать этап в карцере». Я был больше чем удивлен. Дело в том, что за все пребывание в больничке я ни разу даже не заходил ни в один кабинет, ничего ни у кого не просил и вообще, кроме нянечки-старушки, которая ухаживала за мной, когда я почти не мог ходить, я ни с кем из персонала больнички не общался. Как тут было не возмутиться? В общем, меня закрыли в карцере до очередного этапного дня и вскоре отправили снова на Дачный. Выглядел я неважно, но, откровенно говоря, чувствовал себя неплохо. Однако вида я, естественно, не подавал, наоборот, старался показать, что я еще нездоров. К тому времени до свободы мне оставалось что-то около пяти месяцев. Но главное, чего я побаивался, был изолятор. Там строился новый бур, этакая цементная коробка. Поговаривали, что один из первых шести кандидатов туда – это я, но я как-то не верил, и, как время показало, зря, ведь недаром говорят: дыма без огня не бывает.
И когда я уже совсем было забыл об этом, тут-то меня и определили в изолятор. Нас шестерых, как бы первых подопытных кроликов,
закрыли в этом цементном аду. Оставалось мне до свободы чуть больше трех месяцев, у всех остальных срок был впереди. Но считать, что мне в этом плане повезло больше всех, было бы просто неприлично. Я не стану описывать сам бур, потому что у читателя еще будет возможность в следующих главах узнать все, что касается этого серого и зловещего помещения. Хочу лишь заметить: когда я освобождался, а за мной приехали родители, моя бедная мать была в шоке. Было 17 июня, на Кавказе это самый разгар лета, я же был бледный как мел. Когда мать выразила свой протест начальнику, тот ей сказал: «Счастье ваше и вашего сына, что у него так быстро кончился срок, еще бы годик, и навряд ли вы увидели бы его вообще». И от гнева его оплывшее жиром лицо стало трястись, как у кабана, когда он роет листья, ища желуди. О чем было матери говорить с ним? Кстати, об этом диалоге с Хозяином я узнал только дома.Глава 2. Женитьба
Теперь на свободе главными лекарствами для меня, по мнению моей матери, должны были стать солнце, море, свежий воздух и плюс ко всему хорошее питание. Всего этого у нас в Махачкале всегда было в избытке, слава богу, и уже через месяц меня было не узнать.
Почти сразу после освобождения я познакомился со своей будущей женой Аидой и, недолго думая, сделал ей предложение. Не знаю, любил ли я ее, скорее всего, мне так только казалось. Если бы любил, то, думаю, в дальнейшем не вел бы так непорядочно по отношению к ней. Отец ее тоже сидел – почти всю жизнь, она его, можно сказать, не видела, воспитывали ее дядя с женой, кстати сказать, прекрасные люди. Мать Аиды жила в горах с другим мужем. В общем, я решил, что мы с ней прекрасная пара во всех отношениях. Свадьба наша была великолепна, до сих пор воспоминание о ней не стерлось из моей памяти. Прошло чуть больше месяца после этого знаменательного события, как я получил письмо из Москвы от Ляли. Моя семейная жизнь была недолгой, так как на следующий день после получения Лялиного письма я стал готовиться в дорогу, никому ничего не сказав. За те два года, что я находился в лагере, Ляля дважды приезжала ко мне на свидание, и оба раза ей это удавалось. Хотя свиданий с родными, как я писал ранее, меня все время лишали. Но здесь мне удивляться было нечему, я знал способности своей подруги. Первый раз она приехала из Самарканда вскоре после того, как меня посадили, и второй раз срочно вылетела из Москвы, когда узнала, что меня, больного, вывезли на Лесозавод. В заключении всегда главное не способы и пути отправки вестей о себе, а то, чтобы вести эти воспринимались должным образом. И здесь я мог целиком и полностью положиться на Лялю, моего верного и преданного друга. Что же касается писем, то приходили они от нее регулярно, из чего я знал обо всех новостях, меня интересующих. Естественно, она не знала, что я женился, иначе, думаю, не позвала бы меня в столицу. И выбор, как читатель понял, пал на «бубновую даму». Бывают ситуации, когда человек поступает настолько странно и неожиданно, что порой и сам не может найти этому объяснение. Никому ничего не сказав и даже не оставив записки, в первых числах сентября я выехал в Москву. Как сибариты, увлеченные красотой Клеопатры, последовали за ней в Ациум и добровольно погибли за нее, так и я пошел бы в огонь и в воду за своим верным и преданным другом. И по ее первому слову без колебаний, без промедления, я бы даже сказал почти без сожаления, бросился бы вниз с самой высокой горы Дагестана. Вот так я бросил свою молодую жену, с которой прожил всего месяц и одиннадцать дней в доме моих родителей, да еще и беременную. Но об этом, к большому сожалению, я узнал гораздо позже, в лагере, когда сидел под раскруткой на станции Весляна в Коми АССР. К сожалению, за мою долгую и непростую жизнь я совершал довольно много поступков, которых потом стыдился. Но Всевышний, как правило, мужчинам таких проступков не прощает, и потом за все приходится платить.
Прибыв в Москву, я сразу почувствовал себя как рыба в воде. Я как-то писал в одной из предыдущих глав, что тот, кто однажды побывал здесь, стремится сюда вернуться. Как бы ни ругали Москву всякого рода лапотники и плебеи, второго такого города нет.
Ляле я, естественно, насчет своей женитьбы ничего не сказал. Накануне моего приезда она получила письмо от Дипломата, где он писал, что они с Карандашом находятся в Коми АССР. Передавал большой привет нам с Пашей, кстати, Цируль тоже со дня на день должен был приехать в Москву. Ему пришлось два года отсидеть где-то в Грузии. В общем, жизнь входила, по нашим меркам, в свое обычное воровское русло. Но, как поется в песне, недолго музыка играла, недолго фраер танцевал… В то время нам очень нужны были деньги, и не просто деньги, а много денег. Два дня бесплодных поисков не увенчались успехом, и мы решили нырнуть в центр. Обычно в центр направлялись залетные и молодые ширмачи, не заботясь о том, что там, где можно снять хорошие деньги, всегда есть и хорошая охрана. Там они и попадались. Здесь работали несколько опергрупп с Петровки. Так что путь сюда ширмачам, по большому счету, был заказан. Но нам нужны были деньги, и как можно быстрее. Это касалось чисто воровских дел, о которых я не имею права писать. Объектом наших наблюдений, после многочасового обхода ГУМа, ЦУМа и прилегающих к ним магазинов и ларьков, стал Петровский пассаж, а точнее, ювелирный отдел этого торгового колосса. Здесь с утра ломился народ. В очередях в основном, конечно, были женщины. С врожденной сноровкой, как волк с волчицей, мы обнюхали каждый закуток, где, по-нашему, могли притаиться охотники, но их нигде не было видно. Это было ненормально, но мы все же решили «работать», уповая на ловкость своих рук и кусочек фарта. Но, видно, фортуна сегодня решила сыграть с нами злую шутку. Уже несколько минут я наблюдал за одной очень импозантной дамой в красивом и, разумеется, дорогом прикиде, да и на вид она была недурна собой. Если бы дело происходило в Лондоне, я бы сказал, что она была леди. Кстати, впоследствии я не ошибся в своей оценке. Но главное было то, что она держала под мышкой лаковый ридикюль, в который только что положила туго набитый кошелек. Она стояла возле прилавка, кого-то выглядывая через головы. Момент был самый что ни на есть подходящий. В мгновение ока я оказался рядом с ней. Сделать правильный надрез углом и выволочь наружу гомонец было для меня делом одной – от силы двух секунд. И в другой момент, когда я уже хотел передать пропуль Ляле, меня в позе ласточки, с зажатым в руке кошельком, поволокли в дежурную часть, которая находилась здесь же, в магазине. Пришлось вспахивать носом пол этого злосчастного пассажа, который остался в памяти одной из черных страниц моей жизни. Я не раз на себе испытывал бульдожью хватку этих профессионалов с Петровки, но всегда ухитрялся что-то предпринять. На этот раз понял: я гусь приезжий. К сожалению, шансы выбраться из цепких лап легавых были равны нулю. Просчитав все это, я понял, что главное – это отмазать любыми путями Лялю, так как увидел, что через несколько минут какой-то оперок завел ее в контору. Я поневоле залюбовался ее игрой, а присмотревшись повнимательнее, понял, что Ляля призывает меня сыграть с ней дуэтом. И мы тут же разыграли спектакль, где я был залетным, ширмачом-верхушником, а она – проститутка с уголка. Мы его разыграли с таким блеском, что, я уверен, нам мог бы позавидовать любой театральный режиссер. Но я свободно вздохнул лишь тогда, когда на виду у всех Ляля сказала мне вульгарным тоном: «Чао, фраерок, воровать – это плохо, и за это сажают в тюрьму, больше не воруй». «Уж ему-то придется отсидеть там этак лет пять», – сказал один из ментов, легонько подталкивая ее к выходу. И надо было видеть ее глаза, глаза отчаявшейся волчицы, которая, только что сумев избежать капкана, с болью смотрела, как забирают молодого волка из ее стаи. Забыть эти глаза и этот взгляд – значит сказать, что ты не жил. Тем более, как оказалось, видел я Лялю в последний раз в жизни. В себя я пришел, только когда очутился в МУРе, куда был доставлен все той же старшей опергруппы по фамилии Грач. Нам крупно повезло, что в момент, когда мы давали с Лялей спектакль, ее не было рядом, иначе нам бы пришлось чалиться вместе. Как эта Грач рвала и метала, когда узнала все, это надо было видеть. Но потом, видно, взяла себя в руки, успокоилась и предложила мне перед отправкой в тюрьму поговорить у нее в кабинете в МУРе. К такому общению с профессионалом из противоположного лагеря частенько прибегали зубры уголовного розыска с Петровки, 38 того времени. Вот так мне пришлось перевернуть эту грустную страницу моей жизни. Трое суток пробыл я в 64-й КПЗ и 7 октября 1974 года впервые переступил порог Бутырского централа, пробыв на свободе всего 3 месяца и 17 дней.