Воры в доме
Шрифт:
— Показывал. Дался тебе этот мультык… Сколько стоит твоя ижевка?
— Ну, не знаю… Она не новая все-таки. Думаю, рублей восемьсот…
— Хороший обмен, — улыбнулся Шарипов. — Скажи, только по правде, хозяин этого мультыка сразу исчез?
— Да нет, я сам уехал…
— Ты уехал, а он, наверное, бегом домой бежал, чтоб ты не вернулся и не потребовал меняться назад.
— Я бы ему еще доплатил, — серьезно сказал Ведин. — Если бы он потребовал. За идею. Это он мне сказал: вот к твоему ружью нужны патроны, а мое и без патронов стреляет. И я подумал: а нельзя ли на уровне современной техники вернуться к старому принципу? Чтоб без патронов? И пришел к выводу — можно. — Он улыбнулся
— Здорово! — Шарипов даже захохотал от удовольствия. Простота и остроумие идеи Ведина пленили его. — И до сих пор такая простая идея никому не приходила в голову?
— Насколько я знаю — никому.
— Так почему же ты не готовишь таких патронов?
— Это не так просто. Это очень сложно — подобрать соответствующий состав оболочки, определить, хотя бы пока приблизительно, каков должен быть состав и тип пороха… Ты знаешь, типов пороха значительно больше, чем систем оружия… Был даже такой порох, в который вместо угля клали конский навоз. Он назывался «препозит»…
— Неужели? — сказал Шарипов. — Но мы можем вспомнить время, когда вместо навоза поля удобряли порохом…
Глава двадцать пятая,
о любви и науке и о науке любви
Коль жаждешь ты любви, кинжал возьми
свой острый
И горло перережь стыдливости своей.
— Не хотите ли водки? — спросил Николай Иванович неловкого, смущенного Володю, который пил чай и после каждого глотка оттопыривал губы и надувал щеки.
— За завтраком? — подняла брови Анна Тимофеевна.
— Нет, спасибо, — сказал Володя. И вдруг решился: — Вернее, знаете, немного я выпью.
Николай Иванович принес из кухни, из холодильника, сразу запотевший круглый графин с золотистой водкой. На дне графина лежала лимонная корка. Таня молча вынула из буфета рюмку и поставила ее перед Володей.
— А меня забыли? — весело спросил Николай Иванович.
Таня вернулась к буфету и так же молча поставила рюмку перед отцом. Николай Иванович наполнил до краев Володину рюмку, а свою на четверть и поднял ее вверх.
— Ну, будем здоровы! — он опустил руку и озабоченно спросил: — Что ж это у вас тарелка пустая? Вы вот возьмите редиски, ветчины. Ну, залпом!..
Он едва пригубил водку и захрустел молодой редиской.
Володя, глядя вниз, так, словно выполнял трудное и неприятное дело, выпил половину рюмки, мучительно сморщился, допил до конца, выждал минутку и смущенно попросил:
— А можно мне еще одну?..
Снова выпил, на этот раз увереннее, и стал закусывать бутербродом с ветчиной, который тем временем соорудила для него Анна Тимофеевна.
В голове у него посветлело, он улыбнулся широко и признательно и смелее посмотрел на Таню.
Она сидела, чуть сощурив глаза, сдержанная, спокойная, уверенная в себе, какая-то особенно свежая и отдохнувшая. И Володю снова охватили робость и страх.
Перед завтраком, улучив минутку, он подошел к Тане и зашептал:
— Мне бы хотелось, если можно, поговорить
с вами… То есть я хотел сказать, что для меня это очень важно… это важнее всего на свете, и я хочу…— Я рассчитываю, что вы меня проводите к театру, — подчеркнуто громко сказала Таня и посмотрела прямо и спокойно на Володю, на отца, на мать, — и по дороге мы с вами все обсудим.
Это было очень плохо. Это было то, чего он больше всего боялся уже через час после того, как расстался с ней… То есть не более двух часов тому назад.
Ему всегда нравились самые красивые девушки на их курсе в университете, хотя он никогда не делал попыток поближе с ними познакомиться. Рядом с ними всегда бывали какие-то парни, более ловкие, чем он, более красивые. В общем, очевидно, более приспособленные для того, чтобы ухаживать за красивыми девушками. Но сам для себя он знал, что если полюбит когда-нибудь, то это будет самая красивая…
Когда он попал сюда, к Николаю Ивановичу, ему очень понравилась Ольга. Он потихоньку подумывал о более близком знакомстве с ней, но постепенно — он сам не понимал, как это произошло, — все мысли его начала занимать Таня. И сейчас ему странно казалось, что вначале Ольга нравилась ему больше. Умом-то он понимал, пожалуй, что иным людям Ольга должна казаться красивее Тани, но чувствовал он, но ощущал всей душой, что лучше ее нет, что никто не может с ней сравниться и что никто, кроме Тани, ему не нужен. Что она и ее дочка Машенька — это и есть то, чему бы он хотел посвятить себя, и безраздельно отдать им все, что у него есть и что будет. И чем чаще думал он о Тане — а думал он о ней постоянно, — тем сильней, и острей, и значительней было это его чувство.
И он просыпался ночью, и обнимал подушку, и шептал какие-то глупые, нелепые слова, которые он бы не решился не только сказать ей, даже повторить про себя днем. И иногда днем, переводя с арабского или персидского и роясь в словарях, он неожиданно шептал: «Милая», и широко улыбался.
Он вырезал из театральной программы ее портретик, напечатанный почему-то синей краской, вложил эту вырезку в блокнот и иногда, в самое неподходящее время, отходил в сторонку, доставал блокнот, смотрел на портретик и снова прятал в карман. Он носил этот блокнот в боковом кармане, у сердца, хотя понимал, что уж это верх нелепости.
По ночам ему казалось, что Таня все понимает, что она расположена к нему, и он слагал длинные речи о своих чувствах, а днем вдруг решал, что она его просто не замечает, и приходил в отчаяние. Впервые в жизни он даже написал стихи — подражание Абул-Ала аль-Маари — с тяжеловесными сквозными рифмами и сравнением любимой со стройной газелью, тюльпаном и ручейком. Он так много разговаривал с ней наедине с собой, что постепенно утратил чувство реальности — ему по временам казалось, что он в самом деле говорил ей о переполнявших его чувствах.
Вчера вечером он сидел на скамейке перед домом с Машенькой и рассказывал ей о том, как люди каменного века готовили себе топоры и наконечники стрел… Он запомнил все в мельчайших подробностях, и каждая подробность была значительна, как жизнь, и продолжительна, как жизнь. Откуда-то из-под скамейки вылезла маленькая жаба, как влажный комочек земли с лапами, и смешно запрыгала к Машеньке.
— Это моя знакомая жаба, — сказала Машенька. — Я с ней утром играла.
Он наклонился, поднял жабу и посадил ее на ладонь, загораживая другой ладонью, чтобы она не свалилась на землю. Машенька захотела погладить жабу, и он слегка присел, чтобы это было ей удобнее сделать. Из дому вышла Таня и остановилась, открыв дверь так, что в сумерки падал свет. И ее черные, гладко причесанные волосы заблестели в этом свете.