Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Показывал. Дался тебе этот мультык… Сколько стоит твоя ижевка?

— Ну, не знаю… Она не новая все-таки. Думаю, рублей восемьсот…

— Хороший обмен, — улыбнулся Шарипов. — Скажи, только по правде, хозяин этого мультыка сразу исчез?

— Да нет, я сам уехал…

— Ты уехал, а он, наверное, бегом домой бежал, чтоб ты не вернулся и не потребовал меняться назад.

— Я бы ему еще доплатил, — серьезно сказал Ведин. — Если бы он потребовал. За идею. Это он мне сказал: вот к твоему ружью нужны патроны, а мое и без патронов стреляет. И я подумал: а нельзя ли на уровне современной техники вернуться к старому принципу? Чтоб без патронов? И пришел к выводу — можно. — Он улыбнулся

торжествующе и заговорил медленнее, радуясь своей идее и гордясь ею: — Вот представь себе гильзы, сделанные из прочного материала, который без остатка сгорает со скоростью пороха. Ну, нечто вроде целлулоида. Капсюль тоже заключен в такую оболочку. После выстрела все, за исключением пули, превращается в газы. Не нужно дополнительных устройств — выбрасывателя, отражателя и других для экстракции стреляной гильзы, упрощается схема, повышается надежность оружия… А в охотничьих ружьях таким патронам вообще бы цены не было…

— Здорово! — Шарипов даже захохотал от удовольствия. Простота и остроумие идеи Ведина пленили его. — И до сих пор такая простая идея никому не приходила в голову?

— Насколько я знаю — никому.

— Так почему же ты не готовишь таких патронов?

— Это не так просто. Это очень сложно — подобрать соответствующий состав оболочки, определить, хотя бы пока приблизительно, каков должен быть состав и тип пороха… Ты знаешь, типов пороха значительно больше, чем систем оружия… Был даже такой порох, в который вместо угля клали конский навоз. Он назывался «препозит»…

— Неужели? — сказал Шарипов. — Но мы можем вспомнить время, когда вместо навоза поля удобряли порохом…

Глава двадцать пятая,

о любви и науке и о науке любви

Коль жаждешь ты любви, кинжал возьми

свой острый

И горло перережь стыдливости своей.

Руми

— Не хотите ли водки? — спросил Николай Иванович неловкого, смущенного Володю, который пил чай и после каждого глотка оттопыривал губы и надувал щеки.

— За завтраком? — подняла брови Анна Тимофеевна.

— Нет, спасибо, — сказал Володя. И вдруг решился: — Вернее, знаете, немного я выпью.

Николай Иванович принес из кухни, из холодильника, сразу запотевший круглый графин с золотистой водкой. На дне графина лежала лимонная корка. Таня молча вынула из буфета рюмку и поставила ее перед Володей.

— А меня забыли? — весело спросил Николай Иванович.

Таня вернулась к буфету и так же молча поставила рюмку перед отцом. Николай Иванович наполнил до краев Володину рюмку, а свою на четверть и поднял ее вверх.

— Ну, будем здоровы! — он опустил руку и озабоченно спросил: — Что ж это у вас тарелка пустая? Вы вот возьмите редиски, ветчины. Ну, залпом!..

Он едва пригубил водку и захрустел молодой редиской.

Володя, глядя вниз, так, словно выполнял трудное и неприятное дело, выпил половину рюмки, мучительно сморщился, допил до конца, выждал минутку и смущенно попросил:

— А можно мне еще одну?..

Снова выпил, на этот раз увереннее, и стал закусывать бутербродом с ветчиной, который тем временем соорудила для него Анна Тимофеевна.

В голове у него посветлело, он улыбнулся широко и признательно и смелее посмотрел на Таню.

Она сидела, чуть сощурив глаза, сдержанная, спокойная, уверенная в себе, какая-то особенно свежая и отдохнувшая. И Володю снова охватили робость и страх.

Перед завтраком, улучив минутку, он подошел к Тане и зашептал:

— Мне бы хотелось, если можно, поговорить

с вами… То есть я хотел сказать, что для меня это очень важно… это важнее всего на свете, и я хочу…

— Я рассчитываю, что вы меня проводите к театру, — подчеркнуто громко сказала Таня и посмотрела прямо и спокойно на Володю, на отца, на мать, — и по дороге мы с вами все обсудим.

Это было очень плохо. Это было то, чего он больше всего боялся уже через час после того, как расстался с ней… То есть не более двух часов тому назад.

Ему всегда нравились самые красивые девушки на их курсе в университете, хотя он никогда не делал попыток поближе с ними познакомиться. Рядом с ними всегда бывали какие-то парни, более ловкие, чем он, более красивые. В общем, очевидно, более приспособленные для того, чтобы ухаживать за красивыми девушками. Но сам для себя он знал, что если полюбит когда-нибудь, то это будет самая красивая…

Когда он попал сюда, к Николаю Ивановичу, ему очень понравилась Ольга. Он потихоньку подумывал о более близком знакомстве с ней, но постепенно — он сам не понимал, как это произошло, — все мысли его начала занимать Таня. И сейчас ему странно казалось, что вначале Ольга нравилась ему больше. Умом-то он понимал, пожалуй, что иным людям Ольга должна казаться красивее Тани, но чувствовал он, но ощущал всей душой, что лучше ее нет, что никто не может с ней сравниться и что никто, кроме Тани, ему не нужен. Что она и ее дочка Машенька — это и есть то, чему бы он хотел посвятить себя, и безраздельно отдать им все, что у него есть и что будет. И чем чаще думал он о Тане — а думал он о ней постоянно, — тем сильней, и острей, и значительней было это его чувство.

И он просыпался ночью, и обнимал подушку, и шептал какие-то глупые, нелепые слова, которые он бы не решился не только сказать ей, даже повторить про себя днем. И иногда днем, переводя с арабского или персидского и роясь в словарях, он неожиданно шептал: «Милая», и широко улыбался.

Он вырезал из театральной программы ее портретик, напечатанный почему-то синей краской, вложил эту вырезку в блокнот и иногда, в самое неподходящее время, отходил в сторонку, доставал блокнот, смотрел на портретик и снова прятал в карман. Он носил этот блокнот в боковом кармане, у сердца, хотя понимал, что уж это верх нелепости.

По ночам ему казалось, что Таня все понимает, что она расположена к нему, и он слагал длинные речи о своих чувствах, а днем вдруг решал, что она его просто не замечает, и приходил в отчаяние. Впервые в жизни он даже написал стихи — подражание Абул-Ала аль-Маари — с тяжеловесными сквозными рифмами и сравнением любимой со стройной газелью, тюльпаном и ручейком. Он так много разговаривал с ней наедине с собой, что постепенно утратил чувство реальности — ему по временам казалось, что он в самом деле говорил ей о переполнявших его чувствах.

Вчера вечером он сидел на скамейке перед домом с Машенькой и рассказывал ей о том, как люди каменного века готовили себе топоры и наконечники стрел… Он запомнил все в мельчайших подробностях, и каждая подробность была значительна, как жизнь, и продолжительна, как жизнь. Откуда-то из-под скамейки вылезла маленькая жаба, как влажный комочек земли с лапами, и смешно запрыгала к Машеньке.

— Это моя знакомая жаба, — сказала Машенька. — Я с ней утром играла.

Он наклонился, поднял жабу и посадил ее на ладонь, загораживая другой ладонью, чтобы она не свалилась на землю. Машенька захотела погладить жабу, и он слегка присел, чтобы это было ей удобнее сделать. Из дому вышла Таня и остановилась, открыв дверь так, что в сумерки падал свет. И ее черные, гладко причесанные волосы заблестели в этом свете.

Поделиться с друзьями: