Восемь минут тревоги (сборник)
Шрифт:
— Южное побережье Северного Ледовитого, — явно повторяя чьи-то понравившиеся слова, специально для каюра сообщил сержант. — Учти, молодой. Домой сочинять письмо будешь — так и напиши.
На пологом спуске нарту незаметно стянуло с береговой кромки на лед, но собаки не скребли по нему когтями, будто по стеклу, потому что лед был шероховатым, словно его ошкурили крупной наждачкой. Собаки лишь злились друг на друга и отчего-то коротко взлаивали. Каюр не спешил переместить упряжку с ледового припая на твердый грунт, поскольку береговой урез показывал четко видимое направление и не давал сбиться с пути. Сержант и Анучин в это время светили по обе стороны нарты мощными следовыми фонарями. Да только свет почти
Вдруг вожак собачьей упряжки, Осман, резко осадил, задрал широколобую голову, глухо, надсадно завыл. Как бы в ответ на его странную жалобу тоскливо взвыли и остальные собаки упряжки.
В этот момент Паршикову показалось, будто сверху раза два слабо полыхнуло северное сияние, волшебной серебристо-фиолетовой волной прошлось по небу и кануло вдалеке, будто померещилось. Но сияние и впрямь померещилось, потому что возникало оно лишь при ясной погоде, когда сжатый от холода воздух аж звенел и ветер не подымал тучи искрящихся морозных игл. Сейчас же не видно было даже луны.
Осман вновь издал жуткий утробный звук, и Паршиков поневоле прижался плечом к старшему наряда: инстинкт заставил положиться в непонятной обстановке на старшего.
— Не боись, — не очень уверенно ободрил каюра сержант. — Так, почудилось что-то Осману. Может, росомаху учуял. Такая, скажу, зверюга, оторопь возьмет, когда встретишь. Ничего, давай трогай.
Но Осман уперся и ни в какую не хотел продолжать бег. Обеспокоенно, вразнобой заворчали и остальные собаки. Их волнение постепенно передалось и людям.
Паршиков спешился с нарты, когда собаки совсем залегли в снег. Вожак тоже, как и остальные собаки, пригибал морду книзу, прятал фосфорически поблескивающие глаза, невнятно скулил и виновато тыкался носом в варежку каюра, будто и впрямь жаловался ему на проклятую ночь, по которой еще неизвестно сколько надо бежать и бежать.
— Ну что ты, Осман? — урезонивал его Паршиков. — Чего испугался? Видишь, никого и ничего впереди нет. А теперь пошли. Вперед! Ну!
Осман не трогался. Он лишь все чаще, подрагивая всем телом, тревожно оглядывался назад, где за многие километры отсюда оставалась застава и на полпути к ней находился балок. Ведущая постромка натянулась у него на груди, а Осман все норовил повернуть упряжку вспять, совсем не слушал ни ласковых уговоров своего хозяина, ни его жестких приказов. Паршиков подумал, что, примени он силу, Осман, чего доброго, запросто может и укусить.
— Что там с Османом? — нетерпеливо спросил с нарты сержант.
— Не идет никак. Не знаю, почему.
Больше сержант вопросов не задавал. Можно было догадаться, что он размышлял.
— Проверь-ка с фонарем дорогу впереди, — наконец произнес он.
Паршиков обследовал местность метров на тридцать, и пока он шарил по снегу, Анучин все бурчал недовольно, что попал в наряд с молодым каюром, из-за которого но то что к ужину, а и к рассвету на заставу не попадешь.
— Все чисто, — объявил Паршиков, возвращаясь к нарте. — Никого нет.
Сержант в раздумье хмурил брови. Его крестьянская натура не терпела ничего неясного или загадочного. Но в такой ситуации и он почти был бессилен. Ведь у животного, как ни крути, свои законы и понятия о жизни, и они никогда до конца не могут быть разгаданы человеком.
На всякий случай, для очистки совести, сержант решил связаться с заставой, включил рацию. На таком расстоянии сквозь треск радиопомех, вызванных непогодой, голос дежурного радиста был едва слышен. И все-таки сержант
с грехом пополам, после многих повторов и уточнений, разобрал суть. Застава их предупреждала: движется пурга. Дальше поддерживать связь с заставой не имело смысла — мешали посторонние шумы, да и время с этой минуты начинало работать против них.Сержант упрятал в брезентовую сумку наушники, микрофон, натянул на закоченелый подбородок тугой ворот подшлемника.
— Вот что, быстро возвращаться, — объявил он остальным. — Идет пурга. Может, еще проскочим. Должны успеть вроде…
Ему никто не возражал, и выходило, что сержант уговаривал сам себя.
Не зная толком, что такое пурга, Паршиков со слов сержанта заключил только одно: собак сейчас жалеть не надо. Иначе… Что могло случиться иначе, он догадывался, наслышан был уже с первых дней службы на заставе. Но истинный смысл надвигавшейся беды он почувствовал лишь в глуховатых словах сержанта.
— Пошел, Осман! Вперед! — скомандовал он вожаку, сам тем временем разворачивая упряжку в обратную сторону и мечтая лишь об одном: только бы не сбиться с пути.
Странное затишье окружило пограничный наряд. Так же визгливо скрипели полозья тяжело груженной нарты с необходимой пограничникам поклажей. Так же вырывалось из глоток бегущих собак свистящее дыхание. Но надо всем уже нависло что-то тяжелое, давящее на мозг, гнетущее душу. Вот что, видимо, ощущал Осман задолго до того, как они получили с заставы предупреждение о пурге…
Теперь океан оставался по левую руку. И странно: чем дальше отодвигалась в ночь его мрачная ледовая кромка, тем спокойней становилось у Паршикова на сердце. Словно там, у самого уреза застывшей воды, его поджидало неминуемое несчастье, а теперь его удалось избежать, они непременно возвратятся домой, и все будет хорошо.
Мрак по-прежнему разливался над глухо затаившейся тундрой. Казалось, еще шаг — и полетишь в разверстую на пути пропасть, ухнешь в ледовый разлом, который поглотит тебя бесследно. Но чудился впереди — и Паршиков ясно ощущал это! — некий таинственный свет, которого и следовало держаться, чтобы окончательно не пропасть. И Паршиков неуклонно, сам не зная зачем, правил на этот привидевшийся ему свет, потихоньку заворачивая к нему всю упряжку во главе с широкогрудым Османом.
Старший наряда пока что молчал, и по этому молчанию Паршиков определял, что действует правильно, что они находятся на верном пути.
Казалось, дорога тянулась под полозья сама. Постанывая, отзывался пласт на немалую тяжесть нарты, наводя унылым звуком безотчетную тоску и оставляя лишь неистребимую веру в удачу, особое везение да упование на крепкие собачьи ноги.
От разгоряченных тел сильных животных наносило терпкий запах псины. Но он, на удивление, был желанным в эти минуты, родным. И лишь отвлекало внимание пограничников от скорого собачьего бега одно: долгие, протяжные вздохи Башкатова, который еще раньше, в балке, успел сообщить Паршикову, что попадал в такие пурговые переделки — не приведи господь.
Наконец сержант не выдержал, оборвал Башкатова:
— Не скули ты! Еще не подохли, а ты голосишь. Проскочим, говорю, в первый раз, что ли? Не махать же было до балка на фланге! Да и Осман не шел.
Все молча согласились, что «махать» до обогревательного домика на фланге не имело смысла: дорога к дому — всегда дорога к дому, по ней придешь и ползком.
Правда, пока ползти не приходилось: нарта шла и шла, собаки тянули сосредоточенно, без сбоев, будто ничего не случилось, будто уже сумели счастливо избежать беды. Только Паршиков краем глаза заметил, что Анучин стал чаще поглядывать на свои светящиеся часы, да сержант время от времени принимался, как совсем недавно Паршиков, что-то уминать вокруг себя, перекладывать и без того хорошо уложенную, перетянутую веревками кладь.