Восемь плюс один
Шрифт:
— Я помню, когда ты носил новое пальто — «Честерфильд», сказала она, снова глядя вдаль, будто видя птиц, которых там на самом деле не было. — Это было прекрасное пальто с бархатным воротником. Оно было черным, элегантным. Ты это помнишь, Майк? Тогда были тяжелые времена, но ты никогда не сопротивлялся блеску.
Я был готов запротестовать: я в жизни ничего не слышал о «Честерфильде», хоть убей, но сдержался. «Будь терпелив с нею», — сказала мне мать. — «Подбодри ее, будь с нею нежен».
Наша беседа была прервана женщиной в белом, втолкнувшей в комнату тележку-столик.
— Время выпить сок, дорогая, — сказала она. Ей было сорок или пятьдесят, и она выглядела на свои годы: очки в тонкой оправе, поблекшие волосы,
Бабушка проигнорировала вмешательство. Она даже не искала ответ, просто отвернувшись от пришедшей женщины, будто рассердилась за то, что та пришла.
Женщина посмотрела на меня и подмигнула, будто в сговоре о чем-то ужасном. Мне показалось, что никто так не делает. По крайней мере, я годами не видел, чтобы кто-нибудь мне подмигивал.
— Ее не очень-то интересуют соки, — сказала женщина, говоря со мной так, будто бабушки рядом не было. — Она любит кофе, когда в нем много сливок и две ложки сахара. Но сейчас время пить сок, — и уже снова обращаясь к бабушке, она провозгласила: — Апельсиновый, виноградный или клюквенный, дорогая?
— Скажи ей, что я не хочу никакого сока, Майк, — по-царски скомандовала бабушка, все еще наблюдая за невидимыми птицами.
Женщина улыбнулась, терпение напоминало наклейку на ее лице.
— Все в порядке, дорогая. Я лишь оставлю тебе стаканчик клюквенного. Выпьешь, когда захочешь. Это полезно для костей.
Она выкатила тележку из комнаты. Бабушка все еще была поглощена видом из окна. Где-то послышался спуск воды в унитазе. Инвалидное кресло с мотором промелькнуло мимо двери: очевидно, все тот же старый гонщик носился по коридору в поиске очередного столкновения. Где-то взорвался звук телевизора, и голоса какой-то «мыльной оперы» наполнили воздух. Можно не стараясь легко разговаривать со всеми «мыльным» голосом.
Я повернулся, чтобы найти пристальный бабушкин взгляд. Ее лицо было в чаше ее ладоней, пальцы уткнулись в щеки, будто взяв их в круглые скобки.
— Но ты знаешь, Майк, оглядываясь назад, я думаю, что ты был прав, — сказала она, продолжая нашу беседу как, будто в комнату никто и не входил. — Ты всегда говорил: «Главное — это дух, Мэг». Дух! И тогда ты купил маленький рояль — это было в середине самой Депрессии. В дверь постучали. Это доставили инструмент. Целых пять грузчиков втащили его в дом, — она откинулась назад, закрыв глаза. — Как я любила этот рояль, Майк. Сама, конечно, я хорошо не играла, но ты любил посидеть рядом с Элли на коленях, слушая, как я играю и пою, — она что-то замурлыкала себе под нос, что-то похожее на мелодию, которую я не узнал. Затем она притихла, возможно, даже уснула. Мою мать звали Эллен, но все называли ее Элли. — Возьми мою руку, Майк, — внезапно сказала бабушка. И вспомнил, что имя моего дедушки было Майкл. Меня назвали в честь него.
— О, Майк, — она сжала мою руку в своей со всей ее слабой силой. — Я думала, что потеряла тебя навсегда. И вот ты здесь, снова вернулся ко мне…
Ее откровенность травмировала меня. Это не был испуг, будто мне что-то угрожало. Я побоялся за нее, за то, что с ней произойдет, когда она осознает свою ошибку. Мать мне всегда говорила, что во мне течет бабушкина кровь. Думая об этом, я вспомнил фотографии в наших старых семейных альбомах, на которых мой дедушка выглядит высоким и худым, как я. На этом сходство заканчивалось. Ему было тридцать пять, когда он умер — почти сорок лет тому назад, и он носил усы. Я поднес руку к своему лицу и пощупал над губами: усы, конечно…
— Целым днями я здесь просиживаю, Майк, — сказала она, ее голос убаюкивал, ее рука все еще держала мою. Я стоял и витал где-то в облаках. — Иногда дни пролетают незаметно, сливаясь вместе. Иногда, кажется, что я — не здесь и не где-нибудь еще. Но я всегда
думаю о тебе, о нас, о нас двоих, вместе. Какие это были годы — лишь несколько лет, Майк, как мало…В ее голосе было столько грусти, что я, похоже, взвыл от сочувствия. Что не было словами, а скорее тем, что мать мурлычет своим детям, проснувшимся от страшного кошмара.
— И я думаю о той ужасной ночи, Майк. Это была ужасная ночь. Ты действительно прощаешь меня за ту ночь?
— Послушайте… — начал я, и мне захотелось сказать: «Нана, я — Майк, ваш внук, а не тот — другой Майк, который приходился вам мужем».
— Чш… чш… — прошипела она, понеся палец к моим губам, будто мне нужно было задуть свечу. — Не говори ничего. Я столько ждала этот момент, чтобы побыть с тобой. Здесь. Я долго думала, что сказать, если внезапно ты зайдешь в эту дверь, как это делают остальные, все думала и думала об этом. И, наконец, решила, что попрошу о том, чтобы ты меня простил. Прежде была слишком горда, чтобы попросить такое… — она попыталась закрыть пальцами лицо. — Но я больше не горда, Майк, — ее волевой голос задрожал, а затем в нем снова проступила сила. — Я испытываю крайне неприятное чувство, когда ты видишь меня в таком виде. Ты всегда говорил, что я — красива. Я этому не верила. Это был кубок милосердия, когда мы были вместе весь тот замечательный март, когда ты сказал, что я — самая красивая девушка в городе…
— Нана, — сказал я. Я уже не мог больше притворяться. К тому же тяжелый груз бремени чувства вины, который мне носить до конца моих дней, в том, что я веду жалкую игру с фантазиями выжившей из ума старухи, цепляющейся за давние воспоминания. И, казалось, что она меня не слышит.
— А что другая ночь, Майк. Ужасная ночь. Что я тогда натворила. Даже Элли проснулась и начала кричать. Я подскочила к ней и начала качать ее на руках. Ты вошел в комнату и сказал, что я неправа. Ты в ужасе шептал, не желая еще больше расстраивать Элли, но, пытаясь заставить меня увидеть правду, и не отвечала тебе, Майк. Я была слишком горда и даже забыла имя этой девочки. Я сижу здесь и гадаю: кто это был — Лаура или Эвелин? Не могу вспомнить. Позже мне стало ясно, что ты был прав, Майк. Это я была неправа… — ее глаза стали ярче, чем когда-либо еще были, и когда она снова посмотрела на меня, то они блестели от слез. — После той ночи так уже не было, правда, Майк? Блеск сошел — с тебя, с нас, а затем та авария… и у меня уже больше не было случая, чтобы попросить у тебя прощения…
Моя бабушка, моя бедная, несчастная бабушка. Надо полагать, что старческая память устроена по-другому. Разглядывая фотографии в семейном альбоме, ты лишь видишь плоское изображение человеческих фигурок, которые никогда больше не оживут. Ты выезжаешь на отцовском «Лемансе» и выжимаешь из него семьдесят пять миль в час, заходя на закругляющийся съезд с шоссе, и это лишь для того, чтобы увидеть престарелую леди в казенном заведении типа этого, просто потому что обязан ее увидеть. И затем выясняешь, что она — человек, она — кто-то, она — моя бабушка, все верно, и она также осталась сама собой. Как моя мать и как мой отец. Они существуют независимо от меня.
Мне снова стало не по себе. Мне захотелось уйти.
— Майк, Майк, — слышал я ее голос. — Скажи это, Майк.
Я почувствовал, будто мои щеки взорвутся, если я произнесу это слово.
— Скажи, что ты прощаешь меня, Майк. Все эти годы я хотела это услышать…
Я и подумать не мог, что у нее такие сильные пальцы.
— Скажи: «Я прощаю тебя, Мэг».
И я это сказал. Мой голос зазвучал как-то странно, будто я говорил в огромном туннеле.
— Я прощаю тебя, Мэг.
Ее глаза долго изучали меня. Мои руки были сжаты ее пальцами. Впервые в жизни я увидел настоящую любовь — не на киноэкране, не горящие глаза Синди, когда говорю ей, что в воскресенье мы едем на пляж. Это была живая любовь и нежность, не требующая ничего взамен. Она подняла лицо, и стало ясно, что она хотела, чтобы я это сделал. Я приложил свои губы к ее щеке. Ее плоть была похожа на осенний лист — свежая и сухая.