Восхождение на холм царя Соломона с коляской и велосипедом
Шрифт:
– Объясни! – просит она его. – Объясни мне это. Я мертвая. У меня есть время слушать.
– Все объяснено, – грустно ответил он. – Все! – и пошевелил пальцами ног, а потом зацепил ими перемычку.
– Гадостная обувь, эти вьетнамки, – сказала Мария. – Я свои выбросила. Насмешка над ногой… Вообще-то, – добавила она, – я, конечно, пришла сюда сдуру, придумала поблагодарить за водопровод.
Видимо, некоторая общность ощущений – пальцы ног в общении с перемычкой – успокоила Марию. Ей вдруг не захотелось больше виноватиться, дышалось легко и спокойно, а недавнее прошение помочь в хлопотах о ее смерти выглядело нелепым и смешным.
– С водопроводом, – ответил Соломон, – все вышло много
– Обычное дело, – сказала Мария. – Колготишься, колготишься, а получается не то… Но водопровод, даже если он и не очень, – все-таки водопровод. Я как подумаю… Те, ваши, времена… Ни машин, ни буровых. И такие работы! В голове не укладывается…
Он засмеялся. Мария подумала обидеться, но засмеялась тоже. Да, она смеется над собой, потому что разве забыла, что все лучшее на земле было создано без машин и буровых? Софийский собор, новгородские фортификации… А пирамиды? А мексиканские каменные боги? Она же талдычит про буровые. Что за идиотка!
«Конечно, я не соответствую его уму. Он мудрец, а я, что называется, мимо шла. Я вообще должна молчать, как проклятая… А я возникаю…»
На этом слове Мария спотыкается. Кто из них возникает? Она с коляской и велосипедом или все-таки он взял и пришел, или не уходил, или он тут всегда, мальчика видел, который прибегал и окропил его гору. Кто к кому пришел?
– Ты, – говорит ей Соломон. – Ты забралась на мой холм – поблагодарить меня за водопровод. Спасибо! – он ей кланяется в пояс, как Дед Мороз на елке.
Странноватый, прямо скажем, вид: голые от колен ноги в этой обувке-вырви глаз.
Мария смеется, но тут же смущается.
– Поклонился, как Дед Мороз. У нас ведь зимы, зимы… Не знаю, почему подумала, – теряется она от собственного несоответствия.
– Дед? – спрашивает Соломон. – Это который бил, бил, не разбил?
– Нет! Нет! – опять смеется Мария. – Это другая сказка. Там били яичко.
– А, это когда два старых дурака колотили золотое яйцо?.. Ваши сказки забавны и двусмысленны. Меня всегда восхищало, что вы храбро читаете их детям. Не ведая того, даете им алгоритм. Но все втуне.
Мария не знает этих слов.
Ей стыдно, и ее берет зло. Видимо, Соломон понимает это, потому что говорит:
– Тебе пора идти. Иди с миром и ешь с веселием хлеб свой, но вот насчет вишневого компота… Остерегись косточек. У тебя в следующем году будет гнойный аппендицит. – Соломон улыбается, кончиком языка трогая зубы. – Хотя не дело – остерегать…
– Почему же? – не соглашается Мария. – Если можно предупредить…
– Давно предупреждено, – говорит Соломон.
Мария снова заплакала. Кончиком языка она отлавливала слезы, умиляясь их теплой солоноватостью, мгновенно растворяющейся во влаге рта. Слезы были легкие и бессильные, рот же был жадным и горячим. Она жива. Она счастлива помучаться аппендицитом.
– Иди, – говорит Соломон. – Иди…
Мария вздохнула, думая уже о том, что спускаться всегда хуже, чем подниматься.
– Так как, ты говоришь, они называются? – спросил Соломон, слегка приподняв ногу.
– Вьетнамки, – засмеялась Мария. – Выкинь к чертовой матери.
– А мне нравятся, – смущенно ответил Соломон.
– В твоем возрасте они просто неприличны, – сказала Мария, но сказала уже холму, городу, небу, потому как все было на месте. А за поворотом тропы слышались детские крики и плач.
– Где вы там? – звала жена Жорика. – Мы спускаемся!
Мария видела, как дети бежали по тропе к мужчинам, за ними торопилась их мать, коляска и велосипед так и лежали на боку холма. Мария засмеялась.
«Так тебе и надо, – сказала она себе, – это твоя затея. Вот и тащи их вниз».
Но когда она подходила к велосипеду
и коляске, вверх ей на помощь уже взбегал Жорик.– Не суетись, – услышала она голос. Но это был не Жорик.
Перед ней кувыркалась птичка. Она то камнем падала вниз, то взметалась у самой травы, которая нервничала своим травяным существом от такой птичьей наглости. Птичка облетала голову Марии, как спутник Землю, и Мария слышала живой и теплый запах взлохмаченных и восторженно растопыренных перьев. Птичка сопровождала ее до самой компании, а потом взяла и улетела. Было в птичке и что-то слегка мышиное. Было.
– У вас сердце получше моего, – сказала Марии жена Жорика. – Я едва дышу, а вам хоть бы что…
– Ты же бегала за детьми, – ласково сказала Мария, – а я отдыхала.
– Ну, тетя, и что это за гора? – смеялся Жорик, подмигивая своему приятелю.
– Теплая, – сказала Мария, – и вся в морщинках.
– Ей же сколько лет! – гордо сказал Жорик, будто его рук дело – вечный надкусанный холм. Он даже плечи развернул, Давид-строитель. – Нигде ничего не было, а тут – все!
– Земля всюду была землей. И тут, и там, и незнамо где. Тоже мне новость! – вот кем не была жена Жорика, так это пафосной женщиной. Наоборот, чужой пафос заводил ее на плохое, на свару. Мария учуяла это и увела тему.
– Я там какого-то старика видела… Издали…
– А! – ответил Жорик. – Городской сумасшедший. Но он безобидный. Является то там, то тут. Не пристает…
– Глухонемой он, – сказала его жена.
– Слышит! Слышит! – поправил Жорик. – Языка нет. Забыл, почему…
Мария вспомнила, как кончиком того, чего нет, Соломон проводил по чувственному рту, а она тогда подумала: «Не выработался мужик…»
– Зимой и летом ходит во вьетнамках, – на этот раз Жорик сказал правду.
Странным было ее пребывание в ночном аэропорту. Жорик и жена отговаривали ее уезжать в ночь, они вообще были с ней милы после холма, и дети жались к ноге совсем по-родственному.
– Вы, тетя, как будто бежите, – сказал Жорик. – Но вас же никто не гонит, и диван нам не продавите.
Она их успокоила. Не бежит и не продавит. Хотя в какую-то минуту Мария чуть было не согласилась остаться, чтобы освободить Жорика от вины, той, раньшей, когда он легко отпустил мать и та перегрелась на тахане-мерказит. Но вовремя остановилась. Ветерок дунул с балкона и навеял совсем другое: пусть Жорик останется со своей виной. Пусть! Она бы очень удивилась, если бы узнала, что никакой вины тот не чувствовал и, более того, даже не мыслил, а покойную мать считал «дамой с кониками», то бишь фокусами. «Это у них в роду принято – сняться и бежать черт-те куда, такая у женщин нетерпеливая злость», – объяснил он все себе.
Поэтому мысль Марии о вине племянника как вошла в окно, так туда же и вышла. Ей не за что было зацепиться. Сколько их, таких невостребованных мыслей, витают в воздухе, и оставшихся от веку, и родившихся в одночасье… Мы – мимо них. Они – мимо нас, живущих – как это сказал Жорик? – в нетерпеливой злости.
Мария сидела в удобном кресле, вокруг нее суетились приземлившиеся люди. Они отличались от тех, кто только еще собирался лететь. Радостью обретенной под ногами тверди. Она, твердь, в аэропорту была главной. Только одни радовались, что на ней. Другие паниковали, что ее покидают. Мария же в связи с отдаленностью времени вылета была как бы экстерриториальна. Ей было жалко и тех и других. И прилетевших, и улетающих, жалко человека в смятении, ибо не спасает нас прилет, равно как не спасает и отлет. Твердь и высь – они или есть, или их нет. В тебе самом. Сверхзвук только и может, что нарисовать на небе пушистый след.