Воскресение Маяковского
Шрифт:
И, наконец, самое главное: навязчивая мысль о самоубийстве, усиленная страхом смерти и старости, бесконечно опасная сама по себе, — смертельная на всем этом фоне.
Все обстоятельства последних месяцев и особенно последних апрельских дней были словно специально сведены и направлены на то, чтобы усугубить его болезнь.
Его состояние ухудшается на глазах. Резкая, полярная смена настроений становится все более и более частой, вот уже и по нескольку раз на дню, — как будто чья-то нетерпеливая рука все быстрее прокручивает фильм его жизни, торопясь увидеть конец…
Любого дополнительного препятствия в этом состоянии было достаточно, чтобы оказаться последним толчком. Таким препятствием стал отказ Полонской (бросить театр, не ехать на репетицию, остаться немедленно и навсегда в этой комнате, сейчас же объявить мужу и т. д.).
Его меморандум («не кончу жизни»), все его поведение в это утро говорят о том, что, даже написав письмо, он еще не принял
Полонская едва притворила дверь, как раздался выстрел. Вернувшись, она застала его еще живым, он еще пытался поднять голову…
Первыми набежали чекисты, благо бежать им было ближе других, на Лубянку с Лубянки. Первый снимок — распластанного на полу Маяковского — Агранов лишь однажды показал лефовцам чуть ли не из собственных рук. Тело сейчас же перенесли в Гендриков, комнату опечатали, и даже Лилю Юрьевну туда допустили гораздо позже.
Был понедельник. Брики приехали во вторник 15-го на четверг назначили похороны. Маяковскому по чину полагался орудийный лафет, но ввиду самоубийства его посмертно понизили и выдали простой грузовик. Татлин обил его железом, Кольцов сидел за рулем Все речи естественно, были—«о разных Маяковских» точнее говоря, о двух. Один был великий поэт революции (после смерти это уже разрешалось), оптимист и непримиримый борец, другой — слабый, больной человек подменивший первого. Расходились только в вопросе, на сколько времени: на месяц, на несколько дней, на миг… Все были в общем-то правы Демьян написал в газете: «Чего ему не хватало?» — и тоже был прав.
Наследство — поначалу, видимо, скромное но обещавшее разрастись до солидных размеров — поделили между семьей Маяковских и Лилей Юрьевной. Отныне сносная, даже очень сносная жизнь им была гарантирована.
А для бедной Полонской «товарищ правительство» не без помощи Лили Юрьевны, обернулось суровым кремлевским чиновником с хорошей фамилией Шибайло. Он предложил ей путевку в дом отдыха. Она отказалась.
Глава одиннадцатая
ВОСКРЕСЕНИЕ
Итак, обстоятельства, приведшие Маяковского к гибели, наблюдаемы и вполне поддаются названию. И, однако же, отодвигаясь во времени, явственно чувствуешь, как все они стягиваются в одну роковую точку, и словно бы видишь ту самую руку, крутящую фильм. И совсем уже странное возникает чувство: что рука эта не вполне враждебна Маяковскому, что жизнь его в последние месяцы была ускорена, сжата во времени, специально для того, чтоб во всю длину распрямиться в ином существовании.
Маяковский умер ровно в тот самый момент и в точности той единственной смертью, какая была необходима для его воскресения. Я, конечно, имею в виду не физический акт, но посмертную жизнь его произведений, его имени и его рабочего метода.
Выполним контрольное упражнение: представим себе, что он прожил еще лет пять или шесть. Мы увидим, что каждый последующий момент его вероятной физической жизни несет в себе серьезную опасность для жизни посмертной. Прежде всего: что бы он мог еще написать? Съездив в колхоз с писательской группой, он бы выстроил такую страну Муравию, что не только «Марш двадцатипятитысячников», но и «150000000» показались бы детской игрой. А ведь дальше — голод 32-го, Беломорканал 34— го и множество прочих славных событий. Он, по точному выражению Михаила Кольцова, «каждый день дышавший злобой этого дня», нагрузил бы тома своих произведений таким непомерным грузом, что они бы, глядишь, и раздавили в конце концов весь хрупкий слой сегодняшнего сочувствия. И давний романтический Маяковский, даже без наших наблюдений и выводов, стал бы распадаться на глазах у читателей, как распался, следов не найти, романтический Горький…
Но добавим ему от щедрот своих еще два-три года физической жизни. Опасность, до глупости очевидная, возникнет уже с другой стороны. Даже мирно и тихо женившись на Полонской, живя в кооперативной квартире (на которую он еще успел записаться), окончательно приглушив темперамент и голос, став заурядным литературным совслужащим (каким он уже, по сути, и стал) — он бы, надо думать, был все равно уничтожен, если не за былую свою заметность, то уж точно — за чекистские связи. [29] Брики ведь уцелели только благодаря его славе, он же сам уцелел — только благодаря своей смерти.
29
Сегодня все шире расходится версия, что так оно и случилось тогда, в апреле тридцатого. Что предсмертное письмо — подделка Брика. а Полонскую вынудили написать, как надо,
и слова «самоубийство-это убийство» следует понимать буквально… Я, конечно, ни секунды не сомневаюсь в способности и готовности наших доблестных органов во все времена совершать подобные подвиги. И, однако, уверен, что в данном случае они ни при чем. Нет, Маяковский не был убит, он убил себя сам. Аргументов достаточно, и внешних и внутренних. Прежде всего — никому тогда это было не нужно. Он никому не мог помешать, он был болен, сломлен, слаб и податлив. Знал же… если что-то и знал, то очень немногое, убирать именно его не могло быть резона, а на всякий случай, впрок — не пришло еще время. И его самоубийственный настрой накануне, и естественность, ожидаемость такого конца, та давняя тяга… Но главное — тексты. Осип Брик мог, допустим, подделать почерк, но уникальный слог Маяковского, его голос, который, при всех придирках, мы, конечно же, явственно слышим в его письме, — Осип Максимович подделать не мог бы. Нет, невиновен! Но и простодушные записки Полонской не были написаны по заказ у, уж хотя бы потому, что никакому заказчику они, такие, не была выгодны, а еще потому, что в письменном тексте нельзя сымитировать простодушие, как нельзя сымитировать литературный талант. И последнее. В случае убийства Маяковского непременными свидетелями или даже соучастниками должны были быть по крайней мере четыре человека (не считая соседей): Брики, Лавут и Вероника Полонская. Ни один из них (считая соседей) не был впоследствии ни устранен, ни хотя бы посажен. Я думаю, это обстоятельство, почти невероятное, лучше всего опровергает любые детективные версии.И казалось бы, такой мученический конец мог еще более, чем самоубийство, способствовать полноте и длительности его посмертного существования. Для другого это бы, может, и так, для него — иначе.
Образ Маяковского как поэта и личности всегда складывается из двух частей: из читательского восприятия, своего и чужого — и из совокупности всех проявлений его официального признания. Нет, это не обычное взаимодействие собственного и привнесенного, это не тыняновский «Пушкин в веках» — явление действительно чуждое, внешнее, пусть с трудом, пусть не всегда до конца, но хотя бы в принципе отделимое от живого поэта. Рукотворный памятник Маяковскому — обобщенный, Бесплановый, всематериальный — есть неотторжимая, едва ли не главная, часть его совокупного образа, его собственное центральное требование к жизни, наполнение жизни, смысл существования. Лишить его посмертный образ всего того, что в нем составляет памятник, — значит говорить о другом человеке и другом поэте, о таком из «разных Маяковских», которого не было.
Страшное уничтожение властью, ничего существенного не изменившее в посмертной поэтической судьбе Мандельштама и даже, быть может, прибавившее что-то Пильняку или Артему Веселому, — было бы губительным для Маяковского. Как губительным было бы смещение назад, допустим, к двадцать третьему году, к последним из самоубийственных строчек («прощайте, кончаю, прошу не винить»), оно также лишило бы его памятника — он бы просто не успел его заслужить.
Семь последних тучных лет его жизни, семь тощих лет его творчества, эти семь отчасти уже посмертных лет — для того специально и были назначены. Этот словно бы творческий замысел внешних сил по отношению ко всей судьбе Маяковского наполняет его жизнь странным и жутким значением.
Жизнь поэта, естественно и очевидно, завершают его последние стихи. Смерть может застать человека в любом состоянии, но смерть поэта с удивительной точностью останавливает его перо на нужных словах, таких, чтобы после служили ключом и символом.
«Инцидент исперчен» — последние стихи, переписанные рукой Маяковского, но сочинены они на много месяцев раньше. Последние написанные им стихи — это или «Марш двадцати пяти тысяч» («Враги наступают, покончить пора с их бандой попово-кулачьей»), или, быть может, «Товарищу подростку» («Мы сомкнутым строем в коммуну идем и старые, и взрослые, и дети. Товарищ подросток, не будь дитем, а будь— боец и деятель!»). Что ж, мы, конечно, могли бы сказать, что как раз эти стихи хорошо выполняют выпавшую им роль — ключа и символа. Но тогда перед нами — карикатура, не портрет, не облик, в конечном счете — не жизнь. Все это в значительной мере соответствует истине, и однако же хотелось бы думать, что не только жизнь Маяковского, но и наш разговор о нем заслуживает более серьезного завершения.
И поэтому мы, в полном соответствии с нашим предметом, повторим подмену, уже ставшую традиционной, и лишим последние стихи Маяковского ранга последних стихов. В этот ранг, давно и вполне заслуженно, возведена его последняя поэма.
Вступление в поэму «Во весь голос» — это квинтэссенция всего его творчества, сгусток его поэтической личности или того, что ее заменяло. И, конечно, главная тема этой предсмертной вещи — заклинание далекого прекрасного будущего, утверждение своего живого присутствия в нем, то есть снова, так или иначе — своего воскресения. Выпишем несколько с детства заученных строк: