Воскресение в Третьем Риме
Шрифт:
Ибо члены Синедриона функционально соответствуют не судьям Израилевым, а именно философам, властителям платоновского государства. В Иерусалиме они основали философскую республику, отнюдь не руководствуясь принципами Ветхого Завета, так как среди них было немало саддукеев, не верующих в воскресение мертвых и настолько эллинизированных, что Платон мог для них значить больше, чем пророк Исаия или даже Моисей. Среди первосвященников Храма и в Синедрионе главенствовали именно саддукеи. Эти интеллектуалы правили философской республикой, в которой римляне, сами того не ведая, приняли на себя функцию стражей-воинов, а представители трудящихся или праздношатающиеся, что подчас одно и то же, требовали освободить разбойника Варраву, который стал бы стражем, если бы римляне ушли, а в ответ на вопрос Пилата об Иисусе Христе толпа кричала: „Распни, распни Его!“ Крик этот был на руку философам-саддукеям и, возможно, был ими подсказан. Известно, что саддукеи питали особую ненависть к потомкам Давида и какие бы обвинения они ни выдвигали против Иисуса, главным обвинением против Него был торжествующий возглас все того же народа на тех же иерусалимских улицах: „Осанна Сыну Давидову!“ Все, что Христос говорил о воскресении мертвых, для саддукеев ничего не значило и казалось им лишь злонамеренной пропагандой, рассчитанной на невежественный легковерный народ, „иже не весть закона, прокляти суть“, по словам саддукеев. Члены Синедриона и первосвященники Храма предавали на смерть не пророка (пророка побили бы камнями); они составили заговор против законного Царя, распятие было, в сущности, цареубийством, совершенным руками стражей-римлян. При цареубийстве должна пролиться царская кровь, и она пролилась, но цареубийство, подсказанное и осуществленное вождями философской
Режим первосвященников, толковников и членов Синедриона Чудотворцев определяет как теократический, признавая при этом теократией и государство философов по Платону. Чудотворцев не вступает в прямую полемику с Владимиром Соловьевым, понимавшим теократию буквально как боговластие, то есть как власть Бога над человеческим обществом и в человеческом обществе. Но уже соловьевское определение теократии представляется Чудотворцеву проблематичным: „…покорность власти, признание авторитета и участие в совете Божием – вот три последовательные ступени истинной теократии…“ (Соловьев В. История и будущность теократии. – СПб., 1883–1887. С. 338). „Покорность какой власти и признание какого авторитета?“ – спрашивает Чудотворцев. Приводят ли такая покорность и такое признание к участию в совете Божием или, напротив, делают такое участие невозможным, ибо Христос говорит нечто прямо противоположное: „…поклонишися Господу Богу твоему и Тому Единому послужиши“ (Лука, 4:8). Из этих слов явствует, что от Бога только власть Самого Бога и покорность любой другой власти недостойна человека. Миром правит совсем другая власть, враждебная Богу, и с этой властью Христос не имеет ничего общего: „Грядетъ бо сего мipa князь, и во мн не имать ничесоже“ (Иоанн, 14:30). А какой другой авторитет может быть, кроме Христа, запретившего апостолам зваться наставниками и учителями? (Матф., 23:8). Но именно учителями и наставниками, по-современному идеологами, называют себя те, кто присваивает себе власть в истории. Такие режимы учителей и наставников и выступают в истории как теократические. Это теократия, ложная в своей основе, но исторически реальная, тогда как „История и будущность теократии“ Владимира Соловьева остается лишь грандиозным утопическим проектом, подобным тому же „Государству“ Платона и социалистическим утопиям. По Чудотворцеву, власть Бога не проявляется ни в каком политическом режиме. Истинный смысл слов: „Нет власти не от Бога“ раскрывается словом Христа: „Царство мое несть от мира сего“ (Иоанн, 18:36). Христианство невозможно без неприятия мира с его властями, говорит Чудотворцев, и это дало повод приписать ему мистический анархизм.
Чудотворцев действительно относил к теократическим все формы государственности в истории за единственным исключением, поскольку человек по своей природе готов подчиниться лишь божественному и приписывает божественность всему, чему вынужден подчиняться, чем и пользуется государство, обожествляющее себя. Это свойственно едва ли не в большей степени так называемым светским государствам, даже государствам атеистическим, подменяющим богов „свободой, равенством, братством“, а Бога исторической необходимостью. Для таких государств истинная свобода человека, его самоопределение, – действительно анархия, но человек, образ и подобие Бога, не может в принципе отказаться от свободы, не перестав быть самим собой, и потому в любом государстве инстинктивно видит „власть не от Бога“. В то же время свободы не может быть без Бога, ибо тогда человек был бы весь во власти бесчеловечного, таящегося в нем. Образ Божий не может не признавать своего прообраза, знаменуемого для человека лишь человеком. Теократии противостоит антропократия, которую Чудотворцев понимает не в духе рационалистического гуманизма, не как власть лучшего человека над другими людьми, а как присутствие Бога в человеке. Этому-то присутствию и покоряется человек. Это и есть истинная власть от Бога. Подданный подтверждает, что он образ Божий, признавая над собой образ Божий помазанника, монарха, избранного Богом. Таким образом, подданный, по Новалису, отрекается от престола, на который сам имеет право, иначе он не был бы подданным. Монарх не избирается большинством голосов, так как в большинстве обнаруживается бесчеловечное. Монархия в истории представлена династией, а избрание династии таинственно, у ее истоков так или иначе Сам Бог, Чье присутствие в человеческой крови сказывается в монаршей крови особенным образом. Отсюда преступное любопытство человека к монаршей крови, заставляющее проливать ее время от времени. Кровь монарха проливают, желая испытать ее истинность. Цареубийство – одновременно исток и кульминация всех революций. Но как только кровь монарха пролита, сразу же усиливается тоска по монархии, и выдвигаются разные претенденты, чья кровь подвергается такому же испытанию пролитием, что в значительной степени и составляет историю: истинность монаршей крови подтверждается, когда уже поздно, когда кровь пролита, и в конце времен, когда Давидов род будет невозможно с точностью проследить после всех цареубийств и самозванств, явится последний царь по чину Мелхиседекову, не нуждающийся в генеалогии, чтобы подтвердить истинность своей крови.
Учение Чудотворцева о монархии иронически назвали анархомонархизмом,что по-своему точно обозначает его суть.
Чудотворцев вскрыл монархическую подоплеку всех революций: разуверение в истинности царя и всей династии, цареубийство и сразу же чаянье нового истинного царя, судорожные поиски, выражающиеся в терроре и в диктатуре как в зловещей пародии на царство (пережив двадцатый век, добавим к этому, что культ вождя или фюрера относятся сюда же) и обретение истинного царя, возможное лишь в конце времен, хотя истинный, сокровенный царь таится среди народа всегда и неспособностью его найти усугубляется первородный грех человека, покорившегося власти философа Змия, чтобы стать „как боги“ (опять же философская идея), тогда как первые люди уже и так были богами, ибо образ и подобие Бога не может не быть богом, что подтверждает и Сам Бог: „Азъ рехъ: бози есте“ (Пс., 81:6). Таким образом, по Чудотворцеву, любая революция имеет монархический характер, и если бы не чаянье монархии, против которой революция вроде бы направлена, революций не было бы. Отсюда постоянный, я бы сказал, самоубийственный интерес Чудотворцева к большевизму и даже признание собственной близости к нему, с чем большевики до конца так и не согласились. Особое место среди революционных режимов Чудотворцев отводил США. В американской революции Чудотворцев усматривал резкое разочарование в английской монархии, свойственное самой Англии после того, как война Алой и Белой розы уничтожила истинных наследников монархии. Но Америка лишила себя монархической перспективы, увековечив своей пуританской конституцией теократию по Кальвину где вместо Бога и царя царит предестинация, то есть предопределение, столь абсолютное, что оно не нуждается в Боге, ибо Бог – личность и потому непредсказуем. Безусловное предопределение упраздняет историю. Лишив себя монархии не только в настоящем, но и в будущем, Америка лишила себя истории. Отсюда гнетущая атмосфера Америки, отсюда ее натужный оптимизм, за которым скрывается беспросветная скука и отчаянье. Так в начале века Чудотворцев предсказал „конец истории“, в конце века провозглашенный в Америке, чтобы распространить американскую безысходность на весь мир.
И в русской революции 1905 года Чудотворцев обнаружил разуверение в династии Романовых – идея, подробно обоснованная Аристархом Ивановичем Фавстовым в его книге „Империя Рюриковичей“, где легитимность Романовых была открыто поставлена под сомнение. А в 1906 году произошло нечто странное. По улицам русских городов смутьяны проходили под лозунгом „Власть не от Бога“, за этот лозунг арестовывали, а Чудотворцев, автор книги под этим названием, вышедшей за границей, взял да и вернулся в Россию. Как я полагаю, Чудотворцев бежал в Россию от чар мадам Литли, перед которой все еще боялся не устоять. Опасения оборачивались тоской по Афродите Пандемос, по законной супруге Гордеевне, чьи объятия сулили философу теплое и надежное пристанище, но, думаю, главное, что влекло Чудотворцева, была все-таки „Красная Горка“, театр, где брезжили синие очи Софии. Но, по-видимомуг стихия революции также влекла Чудотворцева, и подобное влечение не покидало его всю жизнь. Не обращался ли в 1906 году Чудотворцев вместе с Блоком к „Деве-Революции“:
О дева, иду за тобой — И страшно ль идти за тобой Влюбленному в душу свою, Влюбленному в тело свое?При этом Чудотворцеву не сулила ничего хорошего встреча с русской полицией, у которой Чудотворцев оставался на подозрении со времени взрыва,
положившего конец его дружбе с Раймундом (если то был конец). Можно сказать, что Чудотворцев по доброй воле вернулся под надзор полиции, и это вряд ли обрадовало Олимпиаду, навлекая на нее новые расходы при доходах, сократившихся от забастовок и поджогов. Вероятно, Олимпиада кое-как уладила дело Чудотворцева, и стоило это недешево, но в полиции Олимпиаду Гордеевну уважали и знали, за что. Давала Олимпиада, как полагается дальновидной купчихе, и „на революцию“, но полицию по старой памяти оплачивала все же щедрее, да и революционеры, благодетельствуемые ею, были не из тех, кто поджигает усадьбы и заводы, а приезд Платона Демьяновича скорее усугубил, чем отвел угрозу поджога от кожевенного завода и колбасной фабрики Гордеевны. Дело в том, что поджигатели потянулись к Платону Демьяновичу, прослышав, что это он написал „Власть не от Бога“. Олимпиада вся напряглась, когда верные люди сообщили ей, что на кожевенный завод по недосмотру приказчика нанялся не кто иной, как Спирька Мордвин, знаменитый поджигатель с Волги, и нанялся по протекции Платона Демьяновича, как выяснилось, так что приказчик все равно не посмел бы ослушаться. Платон Демьянович только засмеялся, когда Олимпиада выразила ему свое недоумение и недовольство. Оказалось, что у Платона Демьяновича какие-то свои особые отношения со Спирькой, чья настоящая фамилия была Мельказин. С одной стороны, Спирька тяготел к большевикам, а с другой стороны, заправлял тайной мордовской сектой, почитающей Кузьку-бога (в 1908 году должно было исполниться ровно сто лет со времени его явления). Кузька-бог был то ли одержим богом Мельказо, то ли был его ипостасью или воплощением. Имя Верги-Мучки-Мельказо означало Дух Сына Громова. От этого Мельказо происходил и Спирька, что подтверждалось его фамилией. Спирька рассказал Чудотворцеву, что бог Мельказо мелькаетв молнии и молнией изгоняет шайтана, поджигая дом, где шайтан поселился. Такой молнией божьей Спирька считал себя. В 1933 году Спиридон Мельказин, заведующий отделом пропаганды и агитации чуть ли не на республиканском уровне, собрался отмечать 125 лет Кузькина восстания, провозгласив Кузьку-бога стихийным революционером, но юбилейные торжества не состоялись: Спиридон Мельказин был разоблачен как анархист-мракобес и вскоре расстрелян. К ужасу Олимпиады Платон Демьянович распивал в своем кабинете чаи со Спирькой, коренастым и рыжеватым, как огонь, задерживающийся на пепелище после поджога, но так или иначе ни кожевенный завод, ни колбасная фабрика Гордеевны не были сожжены, о чем Платон Демьянович с усмешкой напомнил своей благоверной, когда Спирька рассчитался с завода и, по своему обыкновению, исчез.Вообще же встреча с Олимпиадой не слишком обрадовала Платона Демьяновича. Сразу после родов Олимпиада начала полнеть, хотя и теперь ее дебелое тело, что называется, кровь с молоком, по-прежнему напоминало Афродиту Пандемос, пусть не в лучшем ее виде, но холодность Олимпиады к Платону Демьяновичу превратилась в тревожную настороженность. Она явно тяготилась его домогательствами и просто его присутствием. Кроме Павлуши, для нее ничего в мире больше не существовало. Олимпиада ревновала сына не только к отцу, но и к другим детям, которые могли у нее родиться. Эти еще не существующие дети самой возможностью своего рождения посягали на Павлушино благополучие, грозили обделить его. Поэтому Олимпиада всячески избегала новой беременности. Страх забеременеть превратился у нее в настоящую манию, и она едва скрывала желание как-нибудь отделаться от мужа, поскорее сплавить его куда-нибудь. Ссылаясь на грозящие неприятности, она посоветовала Платону Демьяновичу не мозолить глаза полиции, а навестить за Волгой мать Евстолию в ее скиту. Сама Олимпиада бывала там реже, чем хотелось бы (не пускали дела), но все же неоднократно возила внука к бабушке, так что дорога в скитскую глухомань была проторена, и Платону Демьяновичу ничего другого не оставалось, кроме как послушаться.
Евстольин скит (его теперь так и называли, хотя еще недавно он звался Агриппинин или по-местному Аграфенин) был затерян среди ветлужских лесов, где старообрядцы, бывало, прятались от полицейских преследований. Во время революции власти снова стали присматриваться к скитам, но до Евстольиных добраться было и полиции нелегко. Впрочем, как сказано, для Платона Демьяновича тропа была проторенная, и уже через несколько дней он предстал перед светлые очи своей матери по плоти. Не от земных ли поклонов мать Евстолия держалась прямо и не горбилась до самой кончины, а прожила она без малого девяносто лет. В пятьдесят с небольшим лет она была уже седа как лунь под своим монашеским куколем, вернее, как зимняя луна, заиндевевшая над ветлужскими дебрями, а ее зоркие серые глаза, когда-то казавшиеся по-восточному карими, тем ярче сверкали, отливая несвойственной им прежде синевой. Особых нежностей между матерью и сыном и прежде в заводе не было, а теперь перед Платоном сидела на скамье из грубо обструганных досок строгая молитвенница, суровая властительница скита. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, твердой рукою ока откинула наметку с глаз, чтобы лучше видеть сына. Она почти ни о чем не спрашивала, только пытливо всматривалась в него. Платон почувствовал, что она знает чуть ли не каждый его шаг и в России и за границей. Евстолия не стала говорить о книгах Платона, но он не сомневался в том, что она их читала. За привычной игуменьиной суровостью угадывалось все то же материнское колебание: таким ли она хотела вырастить сына, не лучше ли было стать ему уставщиком по древлему благочестию, как желал его учитель Парфений Гуслицкий, или преуспевающим купцом, достойным наследником Кинди Обруча за изъятием его злохудожеств? Неожиданно мать Евстолия упомянула Орлякина. „Как поживает monsieur Methode?“ – спросила она, величая его с изысканным французским произношением, которого так и не перенял у нее Платон Демьянович, свободно говоривший, впрочем, по-французски и по-немецки. И Платон Демьянович рассказал ей о ночном паломничестве в Пиренеи и о таинственной могиле, которую он принял было за отцовскую. Евстолия внимательно слушала его, опустив наметку себе на глаза.
– А кровь свою ты дал ей до этого или после этого? – вдруг спросила она его.
– До этого, матушка, – ответил он, не решившись сказать „мама“. – Я хотел узнать…
– Знаю, что ты хотел узнать, – прервала она его, и Платон Демьянович не понял, знает ли она, что он хотел узнать, или она знает то, чтоон хотел узнать.
– Знаю и то, что онахочет, – продолжала Евстолия. – Клади поклоны. Я скажу тебе, когда довольно будет.
Платон Демьянович отвесил, как он думал, поклонов сто, так что с непривычки заболела поясница. Боль показалась ему особенно острой, когда, он услышал слова матери Евстолии:
– Коли ты уж в наших местах оказался, сходи на озеро на Светлое. Там как раз на третью ночь от нынешнего дня будет, что бывает…
Благословлять сына на посещение озера Светлоярого Евстолия не стала, только напомнила ему, что находится он вблизи от невидимого града Китежа, если не в самом невидимом граде, где блазнят, правда, и еллинские прелести, которые сделал своей профессией тезка языческого философа, слывущего, впрочем, и предтечей православного богомудрия, так что мать Евстолия могла бы и благословить сына на хожение во град невидимый. Ко святым местам, как известно, не ездят, а ходят, но Евстолия предоставила сыну лошадей, чтобы он не опоздал к празднику и доехал, докуда можно.
Проезжая глухими лесами, а потом идя вслед за молчаливым проводником по зыбкой, колышущейся под ногами торфяной тропе, Платон Демьянович думал, как невероятно сочетаются в русском имени Иван Купала суровейший, непреклоннейший аскет Иоанн Предтеча (строгость его пустынничества ставили в пример Самому Иисусу Христу) и страстно веселый, необузданный бог оргий Дионис, вроде бы совершенная противоположность всякому аскетизму и в то же время бог страдающий, умирающий и воскресающий, тоже в своем роде предтеча Иисуса Христа. Предтекать, предтечь, течь и купать – разве не синонимы? А само имя Иван Купала – Иоанн (Божья благодать) и Купала, вроде бы Креститель (отсюда же купель), но этимологически Купала родствен Купидону происходит от слова „кипеть“, а не „купать“. Страсти Христовы, но бывают страсти по Дионису, и они тоже умерщвляют, испепеляют плоть; Дионис и родится из пепла Семелы, из ее бывшей плоти, испепеленной молнией. Мельказо – сын Грома, а старец Иоанн Громов… Озеро-то зовется Светлый Яр… И тут Чудотворцеву вспомнился Михаил Серафимович Ярилин-Предтеченский, единственный гласный руководитель театра „Красная Горка“. А ведь „Снегурочка“ идет в театре „Красная Горка“ как раз сегодня… Не ради ли этого спектакля Чудотворцев приехал из-за границы? Он мог бы сегодня увидеть ее, „красавицу с очами лазурными“, посмотреть, не Весна ли Красна та, берущая кровь на анализ, пусть хоть Снегурочка, но похожа ли она на нее или нет… А ему отвели глаза святыней, отвлекли, завлекли сюда, пусть во град невидимый, но Красная-то Горка там, а не здесь. Неужели мать Евстолия в сговоре… с Гордеевной? А София? Или она оставила его? Или он отошел от нее, сам не заметив как?