Восьмая нота
Шрифт:
– Сейчас, миленький. Ты только погоди чуток, дам тебе и лопату совковую. Потерпи, не ломай тут ничего.
Старушка, видно вахтер, подала лопату и так посмотрела, что захотелось попроситься в закуток пить чай и плакать. Схватился за лопату, как за спасательный круг, как за соломинку, как за руку, протянутую кем-то оттуда, из прошлого.
Я носил на руках землю, по которой она уходила от меня навсегда. К сумеркам ноги заплетались, а руки все так и не знали усталости. Подошла бабушка-вахтерша с блюдцем.
На нем уютно возвышался стакан чая в подстаканнике, прикрытый свежей тряпицей, рядом лежали
– Да, беда-беда.
– Что такое?
– Дождь идет. Такой всегда к беде. Ты вот руки ободрал. Может, зайдешь? Смажу, перевяжу.
– Да нет, спасибо вам за все, пойду.
– За глаза-то не ходи. Там только холод и всё.
– Здесь тоже. Дождь такой мелкий. Больно одному.
– Да, локоть ловок, не укусишь. Ты за лопатой заходи, не стесняйся. У нас этого добра полно. Завтра народ удивляться начнет. Вон сколько земли переносил.
– Всю не успел.
– Успеешь еще, не торопись. Сама к тебе придет.
…Декабрь. Ветки голы. Дороги лысы. Заглядишься на звезды и окажешься на земле. Солнце декабря дико, людей сторонится, по полям больше ступает, в город не заглядывает. Глотнет воздуха и скроется до января. В январе солнышко ядрено, с каждой снежинки в глаза бьет.
Зацепиться бы за что-то, хоть за царапинку на руке.
…Позвонила в декабре. Ждал в ресторане, за нашим бывшим столиком. Явилась самой красивой, с единственной розой в руке. Попросила бокал красного вина. Пока листал меню, нагнулась, поцеловала мою руку, оставила розу на столе и ушла. Навсегда.
У улиц голые лбы. Гололед на улицах – голодно, снега нет. Скользко на земле, трудно на ней удержаться.
…Вот и пишу с колена на колено: на одном – пишу, на другом – плачу о ее коленях, полных солнца. На столе фотография: по разные стороны стекла два листа: черный – мой, рыжий – ее, и дождь по одну из сторон. Тот дождь. Мелкий-мелкий. И меткий, как выстрел.
Всё собираюсь к бабушке-вахтерше, голос человечий послушать.
– Жизнь, сынок, не слаще соли. Но сахару до жизни ой как далеко. Сладкой она бывает порой. Такой сладкой, что до смерти не оторваться.
Горькая земляника
Когда она прибыла на свидание, молва до меня уже весть донесла. Начальство сутки держало в неведении. Старался гнать прочь мысль о том, что она где-то тут, рядом. С момента разлуки прошло восемнадцать месяцев. Что месяцы? За сутки осознал: время зависит не только от нас, скорее, от нас оно меньше всего зависит. Мне дозволили в комнату свиданий взять постель. Когда через трое суток я вновь раскатал ее и попросил сигарету, дали, но рядом никто не присел. Сгрудились все у постели и что-то там вынюхивали.
– Мужики, вы чего потеряли?
– Женщиной твоей дышим, придурок. Не против? Ты свое отхватил, позволь и другим насладиться.
Эту ночь провел на чужой простыне, под чужим одеялом. На моей по очереди братва отдыхала. На следующую мне постель вернули, в ней уже ничего не напоминало о трех сутках свидания.
Вот тут все и началось: полезли с расспросами, требовали немыслимых подробностей о женской плоти. Хотелось плакать, чего здесь не только не полагается, но и опасно. Необходимо терпеть: когда-нибудь увижу
маму, уткнусь в плечо и разревусь по полной. Она все поймет без слов. Погладит по лысой голове, и слезы под рукой, как под солнцем, просохнут.Когда ввели в комнату свиданий, она спала. Будить не стал, рядом присел на казенном табурете. Торопился разглядеть, запомнить, в себя вобрать. Это была она и не она. Веки тревожно вздрагивали, руки не находили покоя. От волос веяло чужим. Ожидание чуда не состоялось – тут у нас чудес не происходит. Потом она открыла глаза, мы долго смотрели друг на друга и молча разговаривали. Я попытался погладить по руке. Она отдернула – вышла осечка. Порой подбирала колени к подбородку и тихо плакала. Затем вытягивалась во всю длину, и от наступившей тишины хотелось размазываться по стене. Я судорожно искал первое слово, у меня их, оказывается, не осталось – проглотил все со слюной.
На исходе первых суток она пошевелила губами. Я ничего не мог разобрать: слова застряли в оврагах трещин. И приблизиться не мог: при малейшем движении ее начинало трясти. В полдень показала на воду. Мы попили воды, и не помню, не помню, как ее голова оказалась на моих коленях. Гладил пальцами веки и молча умолял: «Спи, спи, спи».
– Расскажи мне сказку.
– «Понимаешь, все еще будет, нежный ветер еще подует…»
– Нет, нет, сказку.
…Первой июньской ночью, когда только-только начинает зарождаться лето, Господь выбирает одну из девушек и позволяет ей долго-долго плакать. Потом он с величайшей осторожностью, нежностью необыкновенной собирает эту горечь слез
и поутру раскидывает по лесу, превращая в алую землянику Бабушки в деревнях рано встают и босыми по росе гонят буренок на пастбища. И вдруг одна из них обязательно вскрикнет:
– Ой, Господи, ноги опять об осоку порезала.
Нагнется за подорожником, к ране приложить, а там кровинушка земляникой алеет. Студеная, жгучая, как Божья милость. Рученьки свои протягивает – сорвешь и не удержишь. Покатится она, покатится, и вот уже и нет. Лишь след на ладони да жалость. Старшая из старух вздохнет и обронит на ходу:
– Вот опять кто-то невинность потерял.
Грех это или лету отмашка, одному Богу ведомо. А самая молодая, которая лишь этой весной в бабки вышла, обязательно начнет соблазнять:
– Бабы, коровы подождут, айдате земляникой лакомиться…
Не знаю, на каком месте сказки она заснула. Лицо к ночи разгладилось, рука чуть касалась моей. Эта малость была так ничтожна, как шепот травинок на дворе, надраенном перед приходом погон в больших звездах. У нас остались ночь, утро и еще полдня. С первым словом не вышло, искал последнее. Оно важнее. Тут на стенах много всяких слов нацарапано, да не мог я ее голову убрать с колен.
– Знаешь, под левой грудью все платье скопилось тогда.
– Зачем об этом? Молчать легче.
– Там никем не тронуто, бери. Это все, что осталось, возьми, не побрезгуй.
Ее маленькая девичья грудка напоминала могильный холмик, под которым дитя зарыто. А на нем пыталась алеть ягодка одна – земляничка.
Ну, как я мог рассказать такое, что ночь, и утро, и полдень целовал эту левую грудку На губах столько соли осело, что хватит на всю оставшуюся жизнь, если, конечно, жить захочется.