Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминание о России
Шрифт:

Последний раз я видел П. И. на похоронах моего учителя И. С. Зверева. Как всегда рассеянный и «далекий», он стоял в церкви Бориса и Глеба на Воздвиженке во время отпевания и, очевидно улетев куда-то мыслями, выделывал ногами какие-то ритмические движения, так что окружающие на него смотрели с недоумением. Недели через три — в этой же самой церкви и при том же почти составе присутствовавших — шла заупокойная служба о самом Чайковском.

После его смерти пошли странные слухи о том, что умер он вовсе не от холеры, какова была официальная версия, — а отравился сам во время одного из частых у него приступов острой неврастении и меланхолии (в таком же состоянии раз он бросился зимой в прорубь после своей парадоксальной женитьбы — но был вытащен и даже не получил насморка) [022]. Симптомы холеры и отравления в те годы были плохо различимы.

Притом самоубийство считалось преступлением, и его всегда стремились затушевать, хотя бы для того, чтобы можно было хоронить по церковному обряду. Эти слухи я слышал сейчас же после смерти с какими-то многозначительными умолчаниями — а потом уже, во взрослом состоянии, слышал подробности этой версии, которые мне передавали Кашкин и Ю. Сахновский — из которых Кашкин был близким другом П. И., — и считал эту версию правдой, а не легендой [023].

ЧАЙКОВСКИЙ И АЛЕКСАНДР III

Александр III был не очень музыкален, в противоположность своему старшему брату Николаю, который чрезвычайно любил музыку и разбирался в ней. Сам он играл на… геликоне — медном военном инструменте басового диапазона и огромной величины [024].

Этот могучий инструмент со страшными звуками находился безусловно в каком-то стилевом соответствии со всей личностью и физическим обликом императора. Но как это ни странно, чисто музыкальные вкусы Александра Третьего были вовсе не столь лапидарны, и он очень любил музыку элегического, минорного и даже жалобного Чайковского. Хорошо знал его оперы, в частности «Евгения Онегина» и «Пиковую даму», и его большие балеты.

Личных отношений у них почти никаких не было. Это объяснялось преимущественно предельной скромностью и застенчивостью Чайковского, его паническим страхом пред всем «придворным» и отчасти, как мне передавали люди, его близко знавшие, — Танеев, Александра Ивановна Губерт (инспектор Московской консерватории), Кашкин, — некоторым радикализмом его политических воззрений [025], весьма в то время распространенным в музыкальном мире.

В тусклой и серой истории их редких взаимоотношений выделяется один эпизод, который я хочу тут рассказать, зная, что он далеко не всем известен, а одновременно чрезвычайно характерен для обоих действующих лиц. Если я не ошибаюсь, эта история была даже в свое время, уже после смерти и Чайковского и Александра III, опубликована в одном из тогдашних толстых журналов, но память моя не удержала, в каком именно.

Эпизод этот относится к последним годам жизни Чайковского и Александра Третьего (они умерли, как известно, — Чайковский в 1893-м, император — в 1894-м). В это время Чайковский уже не получал своей ежегодной «стипендии» от г-жи фон Мекк, которая после смерти дочери впала в некоторый мистицизм и потеряла интерес к внешнему миру. Хотя Петр Ильич был уже на вершине славы и его сочинения, в особенности оперы, ему давали достаточное обеспечение, но все-таки у него, как у типично русского интеллигента, постоянно бывали экономические провалы и, хотя и краткие — периоды безденежья.

В один из таких периодов мы его застаем в Москве, если не ошибаюсь, в смежности с 1887-8 годом. Как всегда бывало у Чайковского, да и не у него одного, безденежье, хотя бы временное, сопровождалось полным упадком духа, мрачными мыслями, одним словом, всеми признаками неврастении. Чтобы себя хотя бы временно подбодрить, Петр Ильич решил прибегнуть к старому, давно всеми русскими неврастениками испытанному средству — к коньяку. Пропустив в одиночестве хорошее количество рюмочек благодетельного напитка (а П. И. выпить вообще любил и на вино был очень крепок, по единодушному свидетельству современников), он почувствовал прилив сил, энергии и даже практического проектерства: ему пришло в голову написать императору Александру личное письмо с просьбой дать ему взаймы… три тысячи рублей. Коньяк способствовал решительности: письмо было написано сейчас же, и он сам его снес в почтовый ящик и, так как уже было поздно, лег спать.

Ночью он, однако, проснулся в полнейшем беспокойстве: он внезапно решил, что сделал совершенно непристойный и неуместный поступок и по отношению к царю, и по отношению к самому себе. Он мучился оттого, что предполагал, что император на него рассердится и что вообще этот факт станет известен в широких кругах общества. Ночь прошла в мучениях и бессоннице, а рано утром Петр Ильи уже бежал на почтамт, чтобы попытаться как-нибудь вернуть письмо. Но в почтамте выяснилось,

что письмо уже ушло и ничего сделать нельзя.

Наступила полоса полного отчаяния — Чайковский сидел один, никого не хотел видеть и в полнейшем ужасе ждал развязки — предположительно ему рисовался гнев и неудовольствие всегда к нему внимательного и благосклонного императора, а в дальнейших фантазиях — и нечто худшее. Петр Ильич — человек застенчивый — не отличался мужественными свойствами.

Так прошла неделя. Муки усиливались опять-таки застенчивостью Петра Ильича: он никого не хотел посвятить в свою драму — ему было совестно, он боялся насмешек.

Друзья недоумевали, видя его в таком состоянии, и ничего поделать не могли.

Но вот через неделю получается письмо от… министра двора. Министр извещал Петра Ильича, что император «соблаговолил ему передать испрашиваемые им три тысячи рублей и просил при этом передать, что „его величество сочтет себя очень обиженным, ежели Петр Ильич вздумает ему возвращать эти деньги“».

Так счастливо и просто закончилась эта история. Коньячок оказался хорошим советником, по крайней мере в данном случае. Император тоже оказался на полной высоте благородства. А Петр Ильич вновь расцвел духом [026].

Когда Чайковский уже лежал на смертном одре, Александр III посетил его. Об этом мне передавал проф. Абельман, бывший в числе других врачей у постели больного.

Как мне потом передавал Александр С. Танеев, гофмейстер и управляющий канцелярией Его Величества, бывший тоже немного композитором, дядя моего, «московского» Танеева, — император распорядился, чтобы ему все время сообщали бюллетени о здоровье Чайковского. Но много сообщать не пришлось: Чайковский скоро скончался.

В связи с его кончиной одновременно с ней стали в музыкальном мире циркулировать слухи, что Чайковский умер не от холеры, как гласила официальная версия его болезни, а что он, желая покончить самоубийством, принял яд. Одни связывали это гипотетическое самоубийство с провалом его «Патетической симфонии» — его лебединой песни, которой он сам перед смертью дирижировал и, будучи, к сожалению, как и очень многие другие выдающиеся и даже гениальные композиторы (Римский-Корсаков, Танеев, Глазунов, Дебюсси, Шуман), плохим дирижером — провалил ее: трудно даже поверить, что эта ныне столь популярная симфония «не понравилась» публике…

Другие утверждали наличность у Чайковского предсмертного однополого романа, каковые бывали у него и раньше, — и решение покончить с собою объясняли боязнью огласки и светского скандала [027].

Симптомы отравления и холеры, как известно, почти идентичны. Неврастеническая природа Чайковского вообще очень вяжется с идеей самоубийства — одно покушение у него безусловно и достоверно имело место, после его неудачной женитьбы, когда он топился в проруби Москвы-реки, но остался жив и не получил даже насморка. Но с другой стороны, все три брата Петра Ильича, которые его пережили и которых я всех трех хорошо знал, Анатолий, Модест и Ипполит — все утверждали, что никакого самоубийства не было. Противная сторона не сдавалась, и называли даже имя «предмета романа». Думаю, что эта загадка относится к числу тех, которые окончательно никогда не будут разрешены, вроде легенды о Федоре Кузьмиче [028].

А. П. БОРОДИН

Бородин должен быть причислен к величайшим представителям русской музыки и к одному из сравнительно немногочисленных великих мировых творцов музыки. Он входил в группу «Могучей кучки» вместе с Мусоргским, Кюи, Римским-Корсаковым, Балакиревым.

Всю эту группу я лично помню, за исключением самого гениального, Мусоргского, который на шесть месяцев не дождался моего рождения на свет Божий. Но и о Бородине у меня воспоминания относятся к раннему детству и, в сущности, являются не музыкальными воспоминаниями, а бытовыми: Бородин был, как известно, профессором химии в Военно-медицинской академии и часто посещал Московский университет, где дружил с проф. Бутлеровым и моим дядей, проф. Сабанеевым — тоже химиками. Помню мое детское впечатление: вернувшись с прогулки, я увидел, что в нашем большом зале шестеро очень массивных и громоздких мужчин гоняются за бумажными «птичками», словно школьники. Птички эти были «научные»: это были первые еще наивные опыты устройства летательных аппаратов «тяжелее воздуха» — то была первая заря зарождения эры аэропланов; именно в те годы в университетских кругах эти вопросы были в большой моде, наравне с вопросами спиритизма и гипнотизма.

Поделиться с друзьями: