Воспоминания (Царствование Николая II, Том 2)
Шрифт:
Когда я приехал в Париж, некоторые лица пришли ко мне в первый же день моего приезда и говорили, чтобы я был осторожнее, выходя на улицу, так как, пожалуй, могут на меня сделать покушение. Вследствие этих предупреждений, а равно и случившегося в Гомбурге, я спросил Рачковского, насколько эти предупреждения правильны, и рассказал ему, что случилось в Гомбурге. Он мне сказал, что наведет точные справки у Ратаева, и на другой день пришел ко мне и мне. рассказал следующее, причем показал мне и соответствующие документы; из этих документов было видно, что в Содене жил один студент из евреев, который должен был покинуть Poccию. Я помню, что когда я бывал у князя Меликова, то встречал этого студента.
Вот этот студент написал главе революционной анархической партии русской того времени о том, что я живу в Гомбурге, иногда приезжаю в Соден, что он трудно болен чахоткой, что ему все равно остается жить только несколько месяцев, по его мнению, а потому, если только партии это желательно, чтобы я был убит, т. е. что мое убийство может принести партии пользу, то он готов совершить это убийство. Письмо это он адресовал лицу, которое в то время было во главе партии в Париж., а именно, с еврейской фамилией Рабинович или Гурович. Он состоит доктором в одной из парижских больниц. Эта партия со своим главою обсуждала
Письмо из Парижа было получено в клинику в Берлине, как раз перед самой операцией, а поэтому администрация клиники ему письма не передала; между тем, операция была совершена неудачно, т.е. он, больной Гоц, ее не выдержал и умер. Тогда Берлинская полиция, зная, что Гоц есть глава анархистов, открыла письмо, которое было адресовано на его имя и которое он не успел распечатать, и нашла именно этот запрос из Парижа о том, как следует в данном случае поступить, дать ли разрешение студенту меня убить, или не давать. Берлинская полиция завладела этим письмом и послала его Ратаеву и одновременно телеграфировала во Франкфурт, чтобы была установлена охрана, так как германскому правительству было бы очень неприятно, если бы я был убит в пределах Германии. Послали это письмо Ратаеву потому, что слыхали и знали из газет, что я собираюсь из Германии проехать в Париж и для того, чтобы в Париже были приняты меры.
Таким образом, я узнал, почему это во Франкфурте я был охраняем. Одновременно Рачковский сказал от имени Ратаева, что он принял соответствующие меры и, что я в Париже могу ходить и бывать всюду совершенно спокойно.
* Когда я был еще в Aix les Bains (Франция), там через посольство получил от министра двора письмо от 17 поля такого содержания: "Считаю нужным с Вами поделиться впечатлениями только что бывшего у меня разговора с Государем Императором. Когда, говоря о настоящем политическом положении (Которое, вопреки ожиданиям Государя, сложилось еще более черно, благодаря политики Горемыкина-Трепова, нежели это я ожидал.), было упомянуто Ваше имя, Его Величество высказался в том смысле, что возвращение Ваше в настоящее время в Россию было бы весьма нежелательным. Я признал необходимым сообщить Вам это мнение Его Величества, дабы Вы могли им сообразоваться при дальнейших планах Вашей поездки". Это было ни что иное, как Высочайшее повеление не возвращаться в Россию. В ответ на это письмо я сейчас же ответил просьбою об увольнении меня от службы. Через несколько дней я узнал о {331} разгон первой Государственной Думы. Вследствие этого я телеграммой на имя почт-директора задержал посланное прошение. Когда первые громы от разгона первой Государственной Думы улеглись и министерство Горемыкина, совершившее этот разгром, пало и вместо него явилось министерство Столыпина, заряженное тем же порохом, как и министерство Горемыкина, находившееся первое время в тумане напускного либерального конституционализма, то я около 20 августа (из Гомбурга) ответил министру двора барону Фредериксу следующим письмом: "Получив Ваше письмо от 17 июля с любезным "советом не возвращаться в настоящее время" в мою родину, я на другой день послал прошение об отставке. Но за сим в ясном сознании тех кровавых последствий, которые будет иметь роспуск Думы, и находя не патриотичным в такое время возбуждать личные вопросы, я задержал письмо в Петербурге. С тех пор прошло более месяца и ныне считаю возможным вновь высказаться по тому же эпизоду. Когда я оставил пост председателя совета министров, по соображениям, которые я имел счастье доложить в особом письме и которые для Государя Императора не были новые, так как ранее я имел возможность излагать их словесно и письменно, я не заметил, чтобы просьба моя не соответствовала Высочайшим видам. Тем не менее Его Императорскому Величеству благоугодно было отпустить меня весьма благосклонно и отметить перед страною мои заслуги крайне милостивым рескриптом и наградою.
Затем было назначено министерство, в которое вошли лица, которые по прошедшей своей деятельности не могли встретить в Думе и большинстве общества иного чувства, кроме чувства презрительной, вражды. Министерство это должно было изобразить скалу (Это выражение изволил употребить Его Величество, когда я Ему откланялся после моего ухода и когда Государь сказал мне, что будет назначено министерство Горемыкина.). Оно ее изобразило, по крайней мере в смысле свойства скалы, молчать, переносить удары, выказав неспособность отвечать мыслью на мысль.
Наконец, революционная Дума была распущена не во время, вследствие решения ее обратиться к стране по аграрному вопросу, вызванного по меньшей мере не политичным обращением по тому делу самим министерством. Таким образом поводом к роспуску Думы правительство почло уместным избрать вопрос (крестьянский), по которому было всего опаснее распускать народное собрание. Кровавые последствия сего действия на лицо и они еще выкажутся более выпукло. Я, в Вашем присутствии, в последнем заседании по основным {332} законам, имел честь докладывать Его Императорскому Величеству по поводу мнений, высказанных тогда Горемыкиным по предмету политики правительства относительно будущей Думы по аграрному вопросу (не дозволить говорить о принудительном отчуждении, а если заговорят, то разогнать Думу), что роль правительства в этом деле должна быть выжидательная и примирительная, а не вызывающая.
Ужасно жалко, что правительство дало совершенно явные поводы внушить крестьянству, что правительство Государя Императора, если не против, то во всяком случае не за него. Решение по удельным землям скорее подольет в огонь масло, чем воду (Вслед за роспуском Думы из-за вопроса об обязательном возмездном отчуждении в известных случаях земли в пользу крестьян и вступлением Столыпина вместо Горемыкина, последовал указ об отдаче в некоторых случаях удельной земли в пользу крестьян за очень серьезное денежное вознаграждение. Этим преследовалась цель, не достигнутая, замаслить крестьянство.). Распустив так неудачно Государственную Думу, Горемыкин и некоторые части министерской скалы испарились. Остался, насколько мне известно (Мне рассказывали о нем князья Оболенские,
в особенности Алексей, бывший в моем министерстве обер-прокурором. Как оказалось, они глубоко ошиблись в квалификации Столыпина под влиянием родственных чувств.), честный и решительный человек Столыпин, который сел верхом на манифест 17 октября, мой всеподданнейший, Высочайше одобренный доклад, его сопровождающий, а равно на целый ряд законов, изданных в мое министерство, и покуда на сем коне гарцует, благо министерство еще не стиснуто денежными нуждами, благодаря колоссальнейшему займу, который мне удалось сделать перед самым моим уходом. Дай Бог ему полного успеха, но как бы этот конь без надлежащего ухода скоро не сел на ноги (К несчастью, вследствие операции Столыпина 3-го июня, сел и теперь еле двигается.). Как только я оставил пост председателя совета министров, официальное отношение ко мне резко изменилось (Неофициальное было уже враждебное через нисколько месяцев, если не недель после 17 октября.). Министерская газета "Россия", заменившая официальное "Русское Государство" (чистоплотный....... господин Сыромятников вместо нечистоплотного Гурьева) в наивно ребяческом предположении министров, что весь мир на другой же день не будет знать, что в сущности это также официальная газета министерства, сейчас же, не без благословения подлежащих министров, начала меня всячески инсинуировать. Члены кабинета, не имея мужества, назвать себя по имени, начали излагать анонимно (один из членов {333} кабинета (Это был Шванебах, удаленный мною из министерства после 17 октября и взятый Горемыкиным снова (на пост государственного контролера), когда я ушел.).) иностранным корреспондентам свои политические "credo", причем всякий раз не упускали случая направить на меня стрелы, но, к моему благополучию, пропитанные не ядом отсутствующего мышления, а лишь детскою слюною. Честный Столыпин и генерал Трепов сочли также нужным объявить заграничным корреспондентам, что мои действия были ошибочны. Иностранные корреспонденты все это печатали, зная слабость читателей ко всему пикантно-комическому. На днях публицист Столыпин, неоднократно объявлявший, что он брат премьера и находится с ним в добрых братских отношениях, снисходительно отнесясь к моим талантам (подумаешь, какая честь), объявил, что ему достоверно известно, что я содействовал распространению легенды о влиянии Трепова (Было мудрено содействовать распространению легенды, всем известной еще до 17 октября. Ныне эта легенда сделалась достоверным фактом. Тут нет ничего мудреного; чем Трепов хуже французского доктора Филиппа, старца Распутина и проч.?). Это уже более серьезно (Потому что было сделано с целью вооружить против меня Государя, так как такие заметки Ему подносились Столыпиным.), и пусть сие сообщение остается на совести автора и тех, которые инспирировали пьяненького газетчика Столыпина (Любезный брат премьера был известен своими кутежами и неразборчивостью вообще.).Наконец, сегодня опубликована почти во всех газетах телеграмма Императору Вильгельму монархических партий "истинно русских людей" (в простонародии черносотенцев), который, по крайней мере в мое время, пользовались особым благоволением некоторых правительственных сфер (Дурново, Трепов, Великий Князь Николай Николаевич, а после меня особенно благоволением дворцовых сфер и лично Императора Николая II.), приписывающая мне все беды России и объявляющая меня чуть ли не еврейским владыкою. Одновременно мне передавали, что ближайшие члены семьи Его Императорского Величества изволят также меня обвинять во всем ныне происходящем в нашем отечестве (Императрица Мария Феодоровна мне говорила после 17 октября, что я будто бы вырвал у Государя манифест 17 октября, как это Ей говорил Сам Государь Император. Императрица Александра Феодоровна после моего ухода говорила своим приближенным, что я виновен во всех смутах. Раз Государем был дан такой пароль, неудивительно, что Великие Князья вроде Николая Николаевича, Николая Михайловича, Александра Михайловича начали это разносить по всем углам.).
Вам, как истинно благородному свидетелю событий {334} 17 октября, моего отношения к манифесту и затем сочлену моего министерства, известно, насколько это верно.
Наконец, сегодня мне сообщают, что в Петербурге, не без участия правительственных лиц, готовят целые диссертации, имеющие доказать, что я виновник в смуте и в несчастной войне, которая послужила главной причиной к смуте. И я по моему официальному положению должен на все это молчать ...
Все вышеизложенное меня понуждает вернуться к моему первоначальному побуждению, вызванному Вашим письмом с "советом" (Письмо это, конечно, было написано по повелению Государя, и потому являлось для меня как бы Высочайшим повелением.) не возвращаться "в настоящее время" в отечество, несмотря на то, что в "настоящее время" даже русские эмигранты-революционеры и бомбисты нашли себе легальный или нелегальный приют в Poccии.
Зная меня, я надеюсь, что Вы не сомневаетесь в том, что превыше всего претило бы моей совести сделать по личному вопросу что либо, что было бы не только неприятно, но просто неудобно для Государя Императора. Но если бы полное оставление мною государственной службы могло находиться в соответствии с желаниями и видами Его Императорского Величества, то чувство самоуважения не могло бы ни на минуту колебать мой выбор, я немедленно подал бы прошение об полной отставке. Не имея соответствующих средств к жизни и не желая лишать мое семейство тех удобств, к которым оно привыкло, покуда я буду в силах, я и в частной службе могу зарабатывать соответствующие средства и косвенно приносить пользу обществу. Может быть, по нынешним временам не излишне прибавить, что никакое изменение в моем положении никогда и ни в каком случае не будет в состоянии поколебать мои чувства верноподданнейшей преданности моему Государю и тем принципам, впитанным мною с молоком матери, которые Его Императорское Величество, как русский Монарх, в себе олицетворяет. Надеюсь, что Ваши рыцарские чувства подскажут Вам необходимость скорейшего на сие письмо ответа".
Письмо это, конечно, было представлено по получении Его Величеству, но время шло и я на него ответа не получал. Тогда, около 10 октября, я отправил министру двора из Франкфурта письмо следующего содержания:
"Тому назад 20 дней я почел корректным сообщить Вам мой взгляд и мои побуждения, вызванные письмом Вашим от 17 июля, {335} крайне оскорбительное значение коего усугубилось сопутствующими фактами, часть коих мною Вам передана. В заключительных строках моего письма я высказал: "Если полное оставление мною службы могло бы находиться в соответствии с желаниями и видами Его Императорского Величества или даже если бы то или другое решение этого вопроса по его незначительности было безразлично Государю Императору, то чувство самоуважения не могло бы ни на минуту поколебать мой выбор. Я немедленно подал бы прошение об полной отставке.