Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания двух юных жен
Шрифт:

Наконец мы встаем. Начинается умыванье. Я накидываю пеньюар, засучиваю рукава, повязываю клеенчатый фартук; поливаю мои цветочки, а Мэри мне помогает. Я сама пробую воду — ведь дети часто кричат и плачут именно оттого, что вода чересчур горяча или холодна. Вот тут-то и пускаются в плавание бумажные кораблики и стеклянные уточки. Надо занять детей, чтобы как следует их умыть. Если бы ты знала, сколько развлечений приходится выдумывать для этих принца и принцессы, на какие хитрости пускаться, чтобы потереть мягкой губкой все их складочки, если бы ты знала, как много ловкости и ума требует от матери ее нелегкое ремесло, ты бы пришла в ужас. Приходится умолять, ворчать, обещать, обманывать, да при этом следить, чтобы ложь, не дай Бог, не раскрылась. Не знаю, что бы мы делали, если бы детской хитрости Господь не противопоставил хитрость матери. Ребенок — великий политик, и его, как всякого великого политика, можно одолеть только благодаря... его страстям. По счастью, этих ангелов все смешит: упала щетка, выскользнул из рук кусок мыла — сколько веселья! Конечно, победы достаются нелегко, но все-таки мы побеждаем! И один Бог с его ангелами, да еще ты (ибо даже отец тут лишний) — только вы можете понять, какими взглядами мы обмениваемся с Мэри, когда, одев наших ребятишек, мы видим их чистенькими в окружении мыла, губок,

гребенок, тазов, промокательной бумаги, фланелевых пеленок и тысячи других принадлежностей настоящей nursery [105] . В отношении воспитания я стала англичанкой — бесспорно, в этой стране женщины знают толк в воспитании детей. Правда, они заботятся только о физическом благополучии ребенка, но все их новшества очень разумны. Поэтому у моих детей ступни всегда будут в тепле, а икры голенькие. Я не буду стеснять их свободу и изводить строгостями, но никогда не позволю, чтобы они были предоставлены самим себе. Французы пекутся прежде всего о свободе кормилицы — вот откуда их пристрастие к свивальникам. Но настоящая мать должна забыть о свободе; поэтому я и не пишу тебе; у меня на руках двое детей и хозяйство. Настоящая мать обладает достоинствами тайными, незримыми, никому не ведомыми, она ежеминутно выказывает мужество, ежечасно приносит себя в жертву. Она следит за всем, даже за супом, который варится на плите. Разве я из тех женщин, что способны пренебречь хотя бы одной мелочью? Зато чем больше делаешь, тем больше любви получаешь взамен. О! как прекрасна улыбка ребенка, которому нравится обед. Арман так покачивает головкой, что за это можно отдать целую жизнь, исполненную любви. Неужели можно уступить другой женщине право, обязанность, счастье подуть на ложку с супом, который кажется Наис слишком горячим? Ведь я всего семь месяцев назад отняла ее от груди, и малышка до сих пор помнит материнское молоко. Когда няня обожжет язычок и губки ребенка горячим супом, она говорит прибежавшей на крик матери, что ребенок кричит от голода. Но разве может мать спать спокойно, если знает, что нечистое дыхание могло коснуться пищи, которую проглотил ее ребенок? Ведь сама природа отказала ей в посреднике между ее грудью и губами ее ребенка! Размять котлетку для Наис, у которой режутся последние зубки, и как следует перемешать с картошкой — дело, требующее большого терпения; порой ребенку надоедает сидеть спокойно, и только мать может уговорить его доесть до конца. Ни многочисленная прислуга, ни няня-англичанка никогда не заменят мать там, где нежность призвана одолеть детские горести и беды. Знаешь, Луиза, этим невинным созданиям надо отдавать всю душу, надо верить только собственным глазам, только собственным рукам, надо самой умывать, кормить детей и укладывать их спать. Если у ребенка ничего не болит, то его плач — неопровержимое обвинение матери или няне. С тех пор как у меня на руках двое детей и скоро появится третий, душа моя всецело принадлежит им; даже ты, при всей моей любви к тебе, стала воспоминанием. Бывает, что в два часа пополудни я еще не одета. Поэтому я не доверяю матерям, у которых в комнатах чистота, а туалеты продуманы до мелочей. Вчера был теплый апрельский день, и я решила погулять с детьми — ведь близится срок родин, и скоро мне будет не до того; ах, такая прогулка для матери — радость, которую невозможно описать словами, к ней готовятся загодя. Арману предстояло в первый раз надеть черную бархатную курточку, новый воротничок, который я вышила своими руками, и шотландскую шапочку цветов королевского дома Стюартов, украшенную петушиными перьями; Наис я приготовила белое с розовым платьице и прелестный чепчик — ведь она еще беби; Наис потеряет право на это прелестное имя, когда появится на свет малыш, который нынче вовсю пинает меня ножками и которого я называю мой бедненький — ведь он будет младшим. Я уже видела его во сне, и знаю, что у меня родится мальчик. Шапочка, воротнички, курточка, маленькие чулочки, крошечные башмачки, розовые подвязки, муслиновое платьице, вышитое шелком по канве, — все лежало у меня на кровати. И вот, когда я расчесала каштановые кудри Армана и челку Наис, выбивающуюся из-под бело-розового чепчика, когда обе мои веселые дружные птички были одеты и обуты, когда я хорошенько застегнула пряжки на башмачках, и они, сверкая голенькими икрами, стали топотать по nursery, когда их чистые или, как говорит Мэри, clean личики и сияющие глазки сказали: «Идем же!» — я затрепетала. О! видеть детей, которых ты собрала на прогулку, любоваться их нежной кожей с голубыми жилками, знать, что сама их купала, мыла губкой, вытирала мягким полотенцем, сама наряжала в яркий бархат и шелк, — что сравнится с этим! С какой ненасытной страстью вновь и вновь подзываешь их к себе, чтобы поцеловать шейку, которая даже в простеньком воротничке красивее, чем шея первой красавицы! Эти картины, столь любимые творцами сусальных цветных литографий, я вижу каждый день!

105

Детской ( англ.).

Мы вышли за ворота, но, пока я любовалась трудами рук своих и умилялась, глядя, как Арман с видом юного принца шествует по знакомой тебе дорожке, ведя за ручку беби, вдали показалась коляска; я решила отвести детей в сторонку — и они тут же свалились в грязную лужу. Плакали мои шедевры! Пришлось возвращаться и переодевать детей. Я взяла малышку на руки, не думая о том, что пачкаю свое платье; Мэри схватила Армана, и вот мы уже дома. Когда один ребенок плачет, а другой промочил ноги, мать забывает о себе, она занята только ими.

Подходит время обеда; на что ушло утро — так и непонятно; теперь надо скорее усадить детей за стол, повязать им салфетки, завернуть рукава, уговорить их все съесть — и так два раза на дню. Среди всех забот, всех радостей и горестей забытой остаюсь одна я. Когда дети капризничают, мне случается весь день проходить в папильотках. Мой туалет зависит от их настроения. Чтобы выкроить свободную минутку и написать тебе эти шесть страниц, надо отдать им на растерзание мои папки с нотами, позволить строить замки из книг, шахмат или перламутровых колец для салфеток, предоставить в распоряжение Наис мои шелковые или шерстяные нитки, чтобы она сматывала их, как ей хочется, — система у нее такая сложная, что она напрягает весь свой умишко и сидит тихо, словно набрав в рот воды.

Впрочем, что ни говори, мне грех жаловаться: дети у меня здоровые, подвижные и их сравнительно легко занять. Они всему рады, и возможность свободно резвиться — разумеется, под моим присмотром — им нужнее, чем игрушки. Несколько розовых, желтых, фиолетовых или черных камушков,

мелкие ракушки, куча песка — вот все, что им нужно для счастья. Множество безделушек — вот их богатство. Я наблюдаю за Арманом: он разговаривает с цветами, мухами, курами, он подражает им; он любит насекомых, восхищается ими. Детей тянет ко всему маленькому. Арман начинает задавать вопросы, хочет знать, почему все происходит так, а не иначе. Вот сейчас он пришел посмотреть, что я пишу его крестной; впрочем он думает, что ты фея — а ведь дети всегда правы!

Прости, мой ангел, я вовсе не хотела тебя огорчать описанием своих радостей. Что же до твоего крестника, то вот что я могу тебе рассказать о его характере. На днях за нами следом шел нищий — бедняки понимают, что ни одна мать, гуляющая с ребенком, не откажет им в милостыне. Арман прижимал к груди дудочку, которую только что у меня выпросил; он еще не знает, что можно голодать, не знает, что такое деньги, но он с королевской щедростью протянул старику свою драгоценность:

— На, возьми!

— Вы позволите мне взять игрушку? — спросил меня бедняга.

Что на земле может сравниться с этим счастливым мгновением?

— У меня, сударыня, тоже были дети, — сказал мне старик, без малейшей радости принимая у меня из рук подаяние.

Когда я думаю о том, что придется отдавать Армана в коллеж, что ему осталось жить дома всего каких-нибудь три с половиной года, меня охватывает дрожь. Казенное образование скосит цветы благословенного детства, каждый час которого священ, лишит дитя природной прелести и невинности. Чужие люди остригут кудрявую головку Армана, которую я так лелеяла, расчесывала, целовала. А что станется с его душой?

Как ты поживаешь, Луиза? Ты ничего о себе не пишешь. Не разлюбила ли ты Фелипе? За сарацина-то я спокойна. До свидания, Наис упала, а если я стану продолжать это письмо, оно растянется на целый том.

XLVI

От госпожи де Макюмер к графине де л'Эсторад

1829 г.

Милая моя, добрая Рене, ты, должно быть, уже знаешь из газет об ужасном несчастье, которое обрушилось на меня; я была не в силах написать тебе ни строчки, я двадцать дней и двадцать ночей не отходила от его постели, я приняла его последний вздох, закрыла ему глаза и вместе со священниками всю ночь сидела у его тела, читая поминальные молитвы. Я добровольно обрекла себя на эти страшные муки, дабы хоть отчасти искупить свою вину, и все же, видя на его губах безмятежную улыбку, которую он подарил мне перед смертью, я не могла поверить, что его убила моя любовь! И вот его нет, а я — я живу. Что я могу еще сказать? Ты ведь хорошо нас знала. Его нет — этими словами все сказано. Ах! если бы кто-нибудь посулил мне возвратить его к жизни! Я продала бы душу дьяволу, лишь бы вновь увидеть его. Если бы я могла прижаться к нему хоть на мгновенье, эта ужасная боль в сердце отпустила бы меня. Приезжай скорее, скажи, что это возможно! Ужели ты не можешь обмануть меня? Но нет! ты давно сказала мне, что я наношу ему глубокие раны... Права ли ты была? Да, права. Я не заслужила его любви, я ее украла. Я задушила счастье в своих безумных объятиях! О! теперь, когда я пишу тебе, я в здравом рассудке, но я одна, совсем одна! Господи! есть ли в твоем аду более горькая мука?

Когда у меня его отняли, я бросилась на его постель, желая умереть; нас разделяла тонкая преграда, и я надеялась, что у меня хватит сил преодолеть ее. Но увы! я слишком молода, и после сорока дней болезни, когда меня пичкали разными снадобьями, я выздоровела. И вот я в деревне, кругом красивые цветы, которые он приказал развести для меня, я сижу у окна и смотрю вдаль: отсюда открывается чудесный вид, Фелипе так часто любовался им, так радовался, что нашел его и что он нравится мне. Ах, дорогая, перемена мест мучительна для того, чье сердце мертво. Я содрогаюсь, глядя на сырую землю в саду, она похожа на большую могилу, мне так и кажется, будто я попираю ногами его! Когда я впервые вышла из дому, я так испугалась, что не могла двинуться с места. Как тяжко смотреть на его цветы без него!

Родители мои в Испании, братья у меня сама знаешь какие, ты не можешь покинуть свое семейство; но не беспокойся — два ангела спустились ко мне с небес: герцог и герцогиня Сориа, эти чудесные люди, поспешили на помощь к своему брату. Последние ночи мы втроем сидели у изголовья постели, где умирал один из подлинно благородных и подлинно великодушных людей, которые так редки и так превосходят нас во всем. Мы сидели молча, не давая воли своему горю. Фелипе сносил все муки с ангельским терпением. Увидев своего брата и Марию, он на мгновение просветлел душой и почувствовал облегчение.

«Дорогая, — сказал он мне со свойственной ему простотой, — я чуть не забыл перед смертью отказать Фернандо поместье Макюмер, мне надо переписать завещание. Брат простит меня, он знает, что значит любить!»

Герцог и герцогиня Сориа выходили меня, они спасли мне жизнь, а теперь хотят увести меня в Испанию!

Ах, Рене, ты одна можешь понять всю тяжесть моей утраты. Меня гнетет чувство вины, и я нахожу горькое утешение в том, чтобы покаяться перед тобой, бедная Кассандра, которую никто не хотел слушать [106] . Я убила его своей требовательностью, беспричинной ревностью, постоянными придирками. Моя любовь была тем ужаснее, что оба мы обладали одинаково острой чувствительностью и говорили на одном языке; он прекрасно понимал меня, и часто мои шутки ранили его в самое сердце, а я об этом даже не подозревала. Ты не можешь себе вообразить, как он был покорен, мой милый раб: мне случалось говорить ему, чтобы он ушел и оставил меня одну, он глотал обиду и безропотно уходил. До последнего вздоха он благословлял меня, повторяя, что одно утро вдвоем со мной для него дороже целой жизни с любой другой женщиной, будь то даже Мария Эредиа. Я пишу тебе эти слова и плачу.

106

...Кассандра, которую никто не хотел слушать...— Кассандра (греч. миф.) — троянская царевна, наделенная даром пророчества; по воле Аполлона, ее пророчествам никто не верил.

Теперь я встаю в полдень, спать ложусь в семь часов вечера, до смешного долго сижу за столом, хожу медленно, могу час простоять перед каким-нибудь цветком или деревом, разглядывая листья, я серьезно и размеренно занимаюсь пустяками, я полюбила тень, тишину и ночь; словом, я с мрачным удовлетворением убиваю время. Единственная моя отрада — тихий парк, где передо мной встают картины былого счастья, невидимые для других, но красноречивые и живые для меня.

Когда однажды утром я сказала Фернандо и Марии: «Я не могу вас больше выносить. Ваше испанское великодушие гнетет меня!» — Мария бросилась мне на шею.

Поделиться с друзьями: