Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Шрифт:

— Где Серафина?

— Алу вернулась одна, — проговорила матушка сквозь слезы.

Почти со злостью я крикнула неумолкающей птице:

— Где Серафина? Где? Где?

Потом я заметила что-то на шее Алу. Это был один из браслетов Серафины. Немного погодя, словно закончив свое сообщение, птица замолчала и слетела к матушке, сидевшей на траве. Не ожидая приглашения, Алу устроилась у нее на плече, как прежде устраивалась на плече Серафины. Она что-то ворковала ей на ухо, но матушка не обращала на нее внимания, сидела, словно окаменев, холодная и молчаливая, и до конца дня не произнесла ни слова.

Женщины-посвященные были как бы соединены некими невидимыми живыми нитями знания. Известия о случившемся с ними могли распространяться на сотни миль, от деревни к деревне, словно переносимые ветром. Кто говорил, что они используют для этого птиц, другие — что они умеют общаться посредством древесных корней, находясь в разных концах царства. Таким способом они узнавали об опасностях и несчастьях быстрей любого царского Двора. Судьба столь видного учителя, как Серафина, у которой были сотни учениц во

всех концах Европы, не могла долго оставаться неизвестной; так что ранней весной на одной из общих встреч на поляне мы узнали, что произошло с ней. Месяц назад недалеко от ее дома на Сицилии ее схватили за колдовство. Инквизиторы, посланные на остров, допрашивали ее о снадобье, которое она дала одной из местных женщин. К ней применили пытку водой, осудили на костер и сожгли. Четверо сицилианок благородных фамилий пробовали спасти ее, но их тоже схватили и посадили в темницу. Сожгли еще нескольких женщин, последовательниц Серафины. Женщины на всем юге Франции и Италии были предупреждены.

Насколько верным было это страшное известие? Матушка сразу восприняла его как свершившийся факт. Свидетельством тому служила Алу. «Птица никогда не оставила бы Серафину, будь та жива, — сказала она, — Алу вернулась ко мне, как и говорила мне Серафина, — что она перейдет ко мне после ее смерти. Я надеялась не дожить до этого дня».

Спустя несколько недель, в полнолуние, женщины собрались на лесной поляне; я никогда не видела их в таком возбуждении. Царила атмосфера страха, гнева и скорби, смешанных с невозможностью поверить в случившееся. Селеста снова прочитала свиток имен; слезы душили ее, мешая говорить. Она с трудом закончила чтение и, сделав паузу, заставила себя произнести последнее имя: «Серафина Сицилийская». Раздались вопли и причитания, которые становились все громче и неистовей. Некоторые женщины катались по земле, корчась и воя. Матушка с Ату на плече сидела онемевшая и окаменевшая посреди этой бури яростной скорби; она уже выплакала все слезы. Я сидела рядом с ней и пыталась не давать воли отчаянию. Но тщетно. Всеобщие скорбь и плач заставили меня отбросить всю сдержанность и присоединить свой вопль к другим воплям, несшимся в ночи. Я упала на колени и билась на земле, пока не иссякли силы. Да, в моем плаче было горе, но больше ярости от собственного бессилия. Что достойная женщина может противопоставить столь ужасной, бесчувственной силе и добиться, чтобы ее поняли? Почему никто не заглянул в сердце моей наставницы, не увидел в нем мудрость и доброту? Они мучили ее, руководствуясь нелепой верой, будто она летает на помеле и обращает материнское молоко в уксус? И сожгли ее для того, чтобы можно было по-прежнему твердить: Бог, Бог, Бог?Я представила, как меня бросают в костер, и содрогнулась от ужаса.

Виктор был в не меньшей ярости, чем я. Ледяным от гнева голосом сказал:

— Отец прав. Они все должны сгинуть, эти тираны, прикрывающиеся Богом. Они враги истины. Не странно ли, что у колдуний и людей науки единый враг?

После случившегося матушка совершенно охладела к нашим занятиям. Былая ее энергичность пропала, появилась физическая слабость. Снова обострилась чахотка, которой ей удавалось сопротивляться годами; лихорадка и жестокий кашель часто вынуждали ее оставаться у себя в комнате. Виктор винил в страданиях матушки себя, зная, что его неспособность завершить Делание приводила ее в отчаяние. Он разложил перед ней все наши книги и едва ли не умолял продолжить чтение с нами; но было видно, что свет этих трактатов померк для нее. Ей доставляло чуть ли не физическую боль читать о мистериях, совершения которых, как она чувствовала, никогда не увидит. Теперь, когда на нее навалилась болезнь, все, чем мы занимались, она воспринимала с углублявшейся безысходностью.

— Я возлагала на него слишком большие надежды, — призналась она как-то вечером, когда я сидела у ее постели, ожидая, чтобы утих приступ лихорадки. Болезнь истощила ее, мысли ее путались, — Возможно, интуиция его не подводит; возможно, Великое Делание — тайна, доступная только женщинам. Однако женщина не может осуществить мистический союз одна. — Матушка в замешательстве потерла лоб, как человек, видящий крушение дела всей жизни, — Что с нами станется? Неужели в Новом веке женщинам придется вновь быть простыми нулями, оставить мир в руках бездушных математиков?

С каждым месяцем она все больше замыкалась в себе. Не принимала участия в обрядах на поляне, где ее очень не хватало. Еще более говорящий знак того, что матушка окончательно пала духом, — она перестала работать в студии. Ее полотна валялись там, забытые, наравне с прочими многочисленными свидетельствами прежней жизни. Я часто посещала это унылое святилище, беспорядок в котором когда-то неприятно поражал меня; теперь я видела в студии внешнее воплощение матушкиной души, место сказочного очарования и неземной роскоши. Даже прогорклый запах, стоявший в комнате, и густая пыль, плававшая в солнечных лучах, придавали ей в моих глазах особую прелесть. Открывая дверь студии, я попадала в царство высших переживаний, мной испытанных. Здесь мне впервые открылось иное знание, языком которого был язык грез и фантазий, лучше всего проявлявшийся в грандиозных, ярких символах, наполнявших живопись матушки. Хотя она не давала мне разрешения внимательно изучать ее картины, я всякий раз, когда бывала в студии, рассматривала новую груду ее рисунков и полотен. Как необычен был мир матушкиных фантазий! Студия была полна эскизов с изображением сокровенных частей женского тела и чувственных наслаждений, которых, как считается, женщины не жаждут. Я нашла целую полку картин, изображавших пещеры, ущелья и гроты в горах, окружающих замок, — им тоже были приданы женские формы: все странно

напоминали женские половые органы. Но было также и множество видений — небеса и ад женской души. Прежде всего, это огромное полотно, над которым она работала так долго и на котором я была главной фигурой; оно было не закончено и стояло на мольберте. Я не могла смотреть на него без острого чувства утраты. Я видела на нем себя, застывшую во времени, девочку-женщину, балансирующую между детством и зрелостью, в нежных объятиях своей матери, Серафины и всех женщин, живших до нас, — их цепочка тянется в даль времен, к тем дням, когда, как верила матушка, мужчина и женщина жили в гармонии друг с другом. Ее заветнейшей мечтой было то, что Великое Делание покажет путь к обретению того потерянного рая. Какое-то время я была участницей этого великого поиска, теперь покинутая! Я не могла не представлять себе, какие восторги души и духа ожидали меня впереди, уже совсем близкие.

Была среди картин одна очень мрачная, которую, помнится, я разглядывала много раз. Несомненно, было некое инстинктивное предчувствие в том любопытстве, которое так влекло меня к этой матушкиной картине, где она изобразила нашу несчастную сестру, деву в цепях, чью трагическую судьбу мне вскоре предстояло разделить.

После каждого нашего посещения матушки Виктора все больше мучило, что он не смог исполнить самое заветное ее желание.

— Я потерял ее любовь, — сказал мне Виктор. — Для нее Делание — самое важное в жизни, а я не оправдал ее надежд. Я был эгоистичен и слеп и довел ее до предсмертного состояния.

Разубеждать его было бесполезно, ибо еще более его я была убеждена, что так оно и есть. Наконец, в отчаянии, что ничем не может искупить вину, Виктор предложил смелый выход.

— Мы остановились, когда цель уже была близка. Давай завершим Делание самостоятельно.

Я ошеломленно возразила:

— Но мы не знаем как.

— Чепуха! Нас хорошо учили. К тому же у нас есть книги. Какой будет подарок матушке, если мы совершим химическую женитьбу!

Прекрасно помню, с каким жаром он предложил это; ту же страсть я впервые услышала в его голосе, когда вдвоем, еще детьми, мы смотрели на грозовые тучи в горах. Он сказал тогда — мне живо вспомнились его слова: «Как бы я хотел, чтобы эта молния была моей короной». Втайне меня покорял воинственный восторг, охватывавший его в такие мгновения. Несмотря на великую опасность, его предложение было захватывающе заманчиво. Как ни страшно мне было, я согласилась в ту же секунду. Больше всего на свете мне хотелось доказать, что я достойна его.

Той ночью мы впервые совершили Кормление Львов самостоятельно, без чьего-либо руководства. Никогда еще ритуал не был столь восхитительно соблазнителен, и никогда мы еще так не торжествовали, преодолев этот соблазн. Значит, Виктор прав, думала я. Мы можем без страха двигаться вперед.

Грифон

С той ночи Великое Делание приобрело для нас новую притягательность. Виктору и мне приходилось держать наши занятия в тайне от всех. Пока нашей наставницей оставалась Серафина, уроки происходили от случая к случаю, но мы особо не скрывались; мы не чувствовали ни вины за собой, ни страха. Серафина сумела поставить все так, что со стороны это казалось удовлетворением невинной любознательности. Защищенные авторитетом матушки, мы не опасались чьего-то назойливого внимания. Даже барон, в очередной свой приезд домой, доверился ее здравомыслию и позволил нам продолжать. Но теперь мы держали свои занятия в тайне и от матушки, которая, мы знали это, не считала нас готовыми двигаться дальше самостоятельно. Самая атмосфера скрытности делала нас подлинными исполнителями Делания, ибо мы теперь были в положении адептов алхимии, которые веками скрытно трудились, опасаясь преследования властей, считавших, что они занимаются черной магией. Не думаю, что мы четко осознали подлинную необычность Делания, пока не перестали быть учениками, о которых заботится наставник. Наша тайна стала преступнойтайной, а занятия — проявлением смелости, если не вызовом.

Как ни захватывающ был наш поиск, все же мне трудно было избавиться от сомнений. Как мы могли быть уверены, что следуем правильным путем? Книги были настолько полны скрытого смысла, что не могли служить надежным руководством к действию; для нас оставались незаметными знаки и указания, которые отыскивала в них Серафина. Тем не менее Виктор был совершенно уверен, настолько, что я не могла открыто спорить с ним. Он был слишком волевой личностью; там, где я колебалась и отступала, он бросался вперед, убежденный, что знает истинную цель химической философии — и даже лучше, чем Серафина или матушка. Для него она состояла в «сокровенном знании о мире».

Чем дольше мы с Виктором изучали книги, тем больше его внимание привлекала загадочная фигура гомункулуса, появлявшегося во многих алхимических текстах.

— Вот где, — с воодушевлением сказал он, — Великое Делание больше всего уподобляется работе Бога.

Гомункулус, или «маленький человек», был живым подобием человека, способным говорить, читать и учиться, но размером не больше пяди. Он всегда изображался внутри колбы алхимика, в которой заключался весь его мир. В книгах говорилось, что это крохотное существо действительно было создано в прошлые века. Парацельс, непревзойденный гений медицинской химии, заявлял, что с помощью заклинания вызвал его из хорошо перепревшего навоза и духа ртути, смешанных под воздействием надлежащих звезд. «Меня долго преследовали неудачи, — пишет великий врач в своем трактате об алхимических составах, — покуда наконец я не открыл способ поддерживать в атаноре температуру, в точности соответствующую температуре кобыльей утробы в течение сорока дней». Виктор скептически отнесся к этому описанию, как, впрочем, и к большей части того, что говорили мастера.

Поделиться с друзьями: