Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Подводы с овощами заезжали прямо в воду к карбузу и загружали его обычно с вечера. Два матроса часа за 4–5 доплавляли его до места — левый берег Томи, против Топольников. Там мы сделали домик и при нем конюшню на две лошади. В домике постоянно жили сторож, он же и повар, и два возчика, они же и экспедиторы, которые развозили овощи по столовым, магазинам и на базар.
Так же возили зерно, картофель и овощи на сдачу государству. Это было большим облегчением для коммуны, экономило много сил и средств.
Внешне, для постороннего глаза, наш поселок выглядел небольшой деревушкой с небольшими бревенчатыми и комбинированными — дерево с глиной домиками. Немного в стороне, ближе к Томи, — скотные дворы. По щели, откуда шел водопровод (ныне Капустный лог), расположились
На горе, над поселком, на голом взлобке, начали мы и кладбище. Первым поселенцем там стал Еременко Андрей Павлович, мы же посадили там, на своих первых могилках, березки, которые сейчас разрослись уже в небольшую рощицу. Много дорогих могил оставила там коммуна, но, пожалуй, не меньше коммунаров покоится в безвестных могилах, рассеянных по бескрайним просторам Севера.
Как-то само получилось, нигде этот вопрос отдельно не обсуждался, что с самых первых дней, когда еще и домов-то не было, а по воскресеньям мы не работали — отдыхали. Может быть, это было несколько странно — гулять, когда ничего еще не сделано для встречи суровой зимы — ни жилищ, ни хлеба, и с одеждой тонко, но все же это было хорошо, — так было нужно. По будням мы работали сильно, безоглядно, не считаясь со временем, и если бы так работать без перерывов, получилось бы переутомление и отупение. А то наступает воскресенье, и все заботы позабыты! В поселке всюду кучками народ, пение, беседы. Гуляют по окрестностям, по берегу Томи, ознакомляются больше друг с другом. И, освежившись и телесно и духовно, с новыми силами и желанием люди берутся за необходимый труд.
Если внешне наш поселок ничем не отличался от тысяч ему подобных русских деревень и если в нем жили люди такие же, как и во всех русских деревнях, с теми же достоинствами и слабостями, но все же было в нашей жизни и что-то особое, свое. Это, не побоюсь сказать так, — дух Толстого.
Это не выражалось чем-нибудь внешне, как нередко недоброжелательно описывают первых последователей Толстого, — длинные бороды, умышленное опрощение в одежде, лапти и подделка под народный говор: «каво», «чаво». Нет, ничего этого не было, или, вернее сказать, все это бывало: и бороды у некоторых, и простая одежда, и даже изредка и в лаптях бывал кое-кто, и некоторые говорили даже не только «каво», а иной раз выговаривали даже вместо могила — «мугыла» и т. д., но во всем этом не было ни малейшей нарочитости.
Люди были искренне такие, какие они были.
Так же и в отношении религиозности. Напрасно было бы искать в нашей жизни признаков религиозности в том смысле, как это понимают церковники и безбожники: никаких обрядов, никакого «культа», никаких молитвенных собраний, — ничего этого не было. И даже если взять глубже — не было никаких догматов, катехизисов, программ, авторитетов, непререкаемых каких-либо писаний. Было свободное принятие того понимания и пути жизни, которое так сильно и ярко выразил Л. Н. Толстой, и это было не потому только, что так сказал Толстой, а и потому, что каждый чувствовал это в большей или меньшей степени и в себе, в своем сознании, в своей душе.
Если разобраться, то, пожалуй, нельзя было бы найти двух человек вполне согласных друг с другом во всем, но все же что-то главное, основное объединяло всех и объединяло крепко. Отсюда вытекала и терпимость ко взглядам всякого другого.
Этой веротерпимостью объяснялось и то, что на наших собраниях можно было слышать иногда песни, не отражающие толстовского мировоззрения, а сектантского содержания. Тут были песни и евангелистов (баптистов), и молоканские (духовных христиан) «псалмы», и так называемые «хлыстовские», или «мормонские» (на редкость музыкальные!) духовные стихи, и песни малеванцев, и добролюбовские, и многие другие. Все это, на мой взгляд, было своеобразной данью прошлому, откуда эти люди вышли. Вместе с тем у нас можно было услышать и теософскую песню, и индусский гимн Вивекананды, и излюбленную песню народовольцев — «Медленно движется
время…», и столь же известное стихотворение — «Колодники».Собственно, толстовских песен было сравнительно не так много: «Слушай слово, рассветает…» и «День свободы наступает…» А. К. Чертковой, «Нам жизнь дана, чтобы любить…», «Счастлив тот, кто любит все живое…», «Учитель он был во французском селе» — Ив. Ив. Горбунова-Посадова. Пели и «Мирную марсельезу» А. М. Хирьякова, и некоторые стихи, сложенные самими переселенцами. Были некоторые песни от Евгения Ивановича Попова, любителя и собирателя народных мелодий («Нива моя, нива…»). Что же у нас не пелось совсем? Это были песни типа «разинских» («Выплывали… острогрудые челны…», затем — «Когда б имел златые горы…» и проч.).
Петь у нас любили, и пели много, иногда с большим воодушевлением, но надо признать, что не очень-то складно. Лучше пели уральцы, но особенно хорошо — «барабинцы». В сектантском мире это, вообще говоря, наиболее одаренный в певческом отношении народ, непревзойденные вокалисты.
Религиозность у нас понималась как внутреннее отношение к жизни, ко всему миру и к себе и проявлялась не в обрядах и культах, а в отношении к жизни, в поведении, вытекавшем из понимания жизни: отказ от оружия, вегетарианство, трезвость, честность и доброе отношение к людям и всему живому, свободолюбие и признание равенства всех людей и отсюда — несогласие с государственной формой жизни, как основанной на насилии человека над человеком, а не на разумных, добрых началах; отрицание всяких суеверий, обрядов и церквей, отрицание общественной молитвы, отсутствие погони за богатством.
По воскресеньям мы отдыхали, но и будни заполнялись не одним трудом. По понедельникам бывали производственные совещания, на которые приходили не одни члены совета коммуны, а и все желающие. Все свободно принимали участие, и часто эти собрания превращались не в сухое, деловое заседание, а в живую, интересную и нужную беседу. По вторникам пели, разучивали песни. По средам — философский кружок, по четвергам учительское собрание, которое тоже бывало не узкопедагогическим, приходили и родители, обсуждались не только учебные вопросы, но и о воспитании детей. По субботам молодежная спевка, музыка. По воскресеньям большие общие собрания, на которых, кроме пения, проводились чтения и беседы на самые различные темы. Зачитывались письма от друзей-единомышленников по нашей стране, а иногда даже из-за рубежа — от духоборов из Канады, из Болгарии из коммуны единомышленников. Один раз из бюллетеня пацифистской организации «Интернационал сопротивляющихся войне» (в Англии) мы узнали об одном итальянце, отказавшемся участвовать в шедшей тогда войне итальянцев против Абиссинии и присужденном за это к смертной казни. Мы послали ему от общего собрания коммуны приветствие и сочувствие. Не знаем, дошло ли наше приветствие и какова судьба этого мужественного человека.
На этих же собраниях возникла мысль — делиться со всеми фактами из своей биографии, и некоторые охотно рассказывали о своей жизни. Эти рассказы бывали очень интересными и еще более нас сближали. При помощи Кости Благовещенского создался у нас хороший струнный оркестр из молодежи. Ставили своими силами кое-какие постановки — «Первый винокур» и другие. Кроме всех этих собраний, часто бывали общие деловые собрания, на которых глубоко обсуждались и решались вопросы текущей жизни, — а их было много.
Когда-то в письме нашему другу Ване Баутину, заключенному в Соловках и очень интересовавшемуся ходом нашего переселения, я писал:
«Наша жизнь сейчас не надуманность, а живой поток вопросов, каждый день становящихся ребром и требующих ясного разрешения их, и последствия решений такие жесткие, суровые, что решать приходится серьезно. Особенно дорого единство, которое наблюдается во всех важных случаях, несмотря на многочисленные трения в мелочах».
В редкие минуты, когда удавалось душою вырваться из круговорота повседневных дел и забот, я иногда с интересом, как бы со стороны, взглядывал на наше переселение — выходит ли что из этого пестрого, крайне разнообразного соединения людей в общую семью?