Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
— Теперь пиши о своих убеждениях.
С этими словами он ушел опять в комнату пыток. Там били одного за другим Поляковых, которые так же, как и я, умоляли своих палачей. Мне в таких условиях очень трудно было писать. Чтобы написать слово, я долго думал. Не знаю, сколько времени я писал, но знаю, что обоих Поляковых уже „допросили“ и уже завели Ефима Федосова… За моими показаниями два раза приходил тот безнравственный мальчишка, прислуживающий и развращающийся в политбюро. В третий раз пришел и стал вырывать у меня бумаги.
— Давай, больше не хотят ожидать!
Многое мне хотелось еще написать, но не дают. Ладно, пусть берут. Мои друзья сидели в темной комнате не шевелясь, только вздыхали и ужасались, когда
Ужасно переносить, когда бьют тебя самого, но еще ужаснее, когда бьют и мучают другого человека и до тебя долетают звуки ударов и тяжелые стоны. Слезы и страдания других так и щемят за сердце. Но вот затихло, и тут же представляешь себе что-то ужасное: вот уже убили… вот человек кончается… Ужас, ужас! Вот пробежали по коридору с большим ковшом с водой. Воображаешь себе, что прибили человека до беспамятства и теперь будут отливать водой…
Но оказалось, Федосов сам попросил воды, так как от побоев у него сильно пересохло во рту.
— Драгуновский Яков! — кричат опять. Я пошел, думая, что еще будут допрашивать.
— Кто здесь есть из твоих братьев в той комнате?
Я сказал, что только брат Василий.
Вызвали Василия, а меня выслали вон. Прошло минут десять, опять вызывают меня. Я вошел в четвертый и в последний раз. Брат сидел на стуле, а заведующий политбюро Летаев стоял возле него и требовал подписать протокол. Брат отказывается подписываться, потому что в протоколе обвинение в дезертирстве. Он попросил самому прочитать протокол. Действительно, протокол составлен как на дезертира: „Протокол обвиняемого в дезертирстве под укрытием „толстовства“. Брат не стал дальше читать, положил протокол на стол со словами: „Не буду подписывать такой протокол“. Тогда Летаев обращается ко мне:
— Ты ихний учитель, заставь своего ученика подписать протокол.
— У нас один Учитель — Христос, а мы между собою братья, и протокол подписать заставить я не могу, потому что у него свой разум.
— Да ведь ты написал и подписал, почему же он не подписывает?
— Так вы дайте ему самому написать, тогда и он подпишет.
— Что-о, — закричал Летаев, — если за вами, отдельно за каждым, записывать, вся ночь пройдет! — И обращаясь к брату:
— Ты подпишешь протокол?
— Нет, не подпишу.
Тогда Летаев ударил брата три раза наотмашь кулаком по носу и правой щеке. Ручьем хлынула кровь из носа.
— Подпишешь протокол?
— Нет, не подпишу.
Меня сейчас же выгнали вон, а брата начали бить; того брата, который отказывался, бывши у французов; отказывался, бывши у Деникина, воевать против своих русских, так называемых „красных“; теперь отказывается и здесь, у „красных“, идти на ужасное дело — убивать на войне себе подобных, русских же, только названных „белыми“; и его начали страшно бить, назвав „злостным дезертиром“. Я испытывал неописуемый ужас. Через две двери были слышны возня, кряхтение, глухие удары и страшно болезненные вздохи… Слышался частый топот ногами, и опять глухие удары… удары…
Не знаю, сколько времени это продолжалось, но нам, сидящим в другой, темной комнате, слышавшим все это, показалось очень долго. Долго молчал брат под ударами, но не выдержал и закричал:
— Братцы! Пристрелите лучше меня!.. — но и после этого крика его продолжали бить, бить… Но вот все затихло; проходит несколько томительно жутких, мертвых минут. Опять представляю себе, что брата уже убили, вот здесь, рядом, в эту минуту…
Брата Василия били до тех пор, пока сами избивавшие не устали и их жертва пришла в беспамятство. Тогда они посадили его, бесчувственного, в
стоявший тут же рядом разбитый шкаф, и один из них побежал за водой. Они, видимо, знали, что холодная вода приводит в сознание избитого до полусмерти человека, но… Василий не взял ее. Почему не взял, он и сам не знает. После он рассказывал, что в это время он был как сумасшедший и ничего не соображал, а через некоторое время, когда пришел в сознание и сильно хотел пить, ему воды уже не предлагали, а сам просить он не хотел. Из шкафа его вытащили и, переведя в другую комнату, посадили на стул. К нам он пришел не скоро, когда пришел в себя.В комнату допросов и пыток был вызван Кожурин. Этого молодого человека тоже сильно избили. Из всех десяти человек, вызванных этой ночью на допрос, не били только двоих: Ивана Федосова и Гусарова; нам же, остальным, подвергшимся избиению, досталось очень и очень тяжело. Тем, которых били последними, досталось меньше побоев, так как время уже было далеко за полночь и работники политбюро торопились закончить свою „работу“; да к тому же такая „работа“ тяжела и физически, и нравственно.
— Веди их в милицию! — поручили они милиционеру. Когда мы выходили, то один из работников политбюро, Шуруев, освещал лампой коридор и всматривался нам в лица.
— Что, сердиты? — говорил он тем, кто не смотрел его сторону, — а толстовцами считаетесь! Толстовцы ведь не должны сердиться.
Я проходил последним и взглянул в его сторону.
— И видно, что нарочно глянул, а все-таки сердит! — сказал он.
Такими сопроводительными словами нас отправили, побитых и измученных, обратно к нашим друзьям, ожидающим нас с нетерпением и тревогой на душе. Придя в темное холодное помещение, мы ощупью нашли свободный уголок. Подложив под головы мешочки с сухарями, мы кое-как, охая, легли.
Уснул я только под утро. Иван Федосов нисколько не спал в эту ночь; он думал, вздыхал и говорил: „Почему это всех били, а меня миновали? Как будто я святее всех?“ Ему сильно хотелось, чтобы и его побили, и непременно больше всех… он мог бы все перенести, а тут, как нарочно, его миновали…
Днем нас перекликали по фамилии и, поставив по два человека, под конвоем из пяти человек отправили в тюрьму.
<Запись 1920-х годов>
Я. Д. Драгуновский — В. Г. и А. К. Чертковым из тюрьмы г. Демидова
Письмо первое
Милые друзья! Только что успел кончить писать последние слова в первом письме, как увидал через окно, на тюремном дворе, отряд вооруженных людей. Часть отряда вошла на второй этаж тюрьмы с веревками. Мы предполагали, что поведут в трибунал связанными опасных преступников. Но каков был наш ужас, когда смотревшие в окно увидели, что повели связанных попарно четырнадцать человек, приговоренных к расстрелу. Что делать? Куда деваться от такого ужаса? Я не мог взглянуть на уводимых: меня охватил ужас, заболело в груди и закололо в сердце. О, Боже мой. Боже мой! Что это делается на белом свете, среди бела дня и кем же? Людьми, этими разумными творениями, созданными для жизни, для радости. Что же за радость в жизни устраивают люди? О ужас, не радость — а горе, а безумие!.. Или я ошалел, что так чувствую и так ужасаюсь, или те ошалели, кто наводит такой ужас…
Вот их вывели, всех четырнадцать человек, на расстрел: четверых за бандитизм, а десять человек за отказ от войны, за отказ от убийства людей, за их чисто человеческие добрые чувства, за то, что они не могут вредить и делать зла другому, — приговорили к смертной казни. Все они, живые, своими ногами пошли к приготовленной для них яме. Своими умными, добрыми глазами они увидят приготовленное ложе в сырой земле для своих тел. А душой, а разумом они чувствуют, что за дело любви они пожертвовали собой.