Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
«10. XI. Ездил к К. И. Чуковскому за предисловием. Всего 9 страниц на машинке, К. И. находит, что еще много осталось шероховатостей, которые он надеется выправить в корректуре».
Ну вот, и сам я вступил в девятый десяток своей жизни и знаю теперь, как короток становится день в эти годы и как дорог каждый час рабочего настроения. Оттого теперь с каждым прожитым годом растет моя благоговейная признательность к памяти К. И. Чуковского за все часы наших встреч и за то, что он так расточительно тратил на меня свое дорогое стариковское время.
Он был многолик и многогранен. Поразительна широта его интересов. Он был, в сущности, автодидактом. В последней главе и эпилоге его автобиографической повести «Серебряный герб» мы расстаемся с героем книги на распутье. Он только что сдал экстерном после двух неудачных попыток экзамен на аттестат зрелости, он, научившись по самоучителю английскому языку, читает «Аннабель Ли» и с удивлением убеждается, что понимает почти каждое слово,
Он учился всю жизнь, но в его учености не было ни капли педантизма, а в житейском поведении ничего от профессорской важности, тяжеловесной маститости. Все художники, рисовавшие на него шаржи, непременно отмечали его непокорные вихры; волосы поредели, но что-то мальчишеское, задорное, неуемное оставалось в нем до самых последних лет его жизни.
Он дожил до преклонного возраста, но умер молодым.
С. Маршак
ПОСЛАНИЕ
75-летнему К. И. Чуковскому от 70-летнего С. Маршака
Вера Панова
ПРОСТОТА И АРТИСТИЧНОСТЬ
Я помню, как десятилетней девочкой прочла «Крокодила» и навсегда пленилась талантом, с каким написана эта сказка. Как позже наткнулась в каком-то альманахе (кажется, в «Шиповнике») на статью К. И. Чуковского об Игоре Северянине и как эта статья разрушила для меня влияние дешевых северянинских «красот» и привила вкус к поэзии высокой и чистой. А потом я читала сказки Чуковского своим детям и внукам.
А один раз, незадолго до его восьмидесятилетия, я побывала у Корнея Ивановича в Переделкине. Видела устроенную им детскую библиотеку и его рабочую комнату и его самого в домашней обстановке,
такого молодого и легкого в столь преклонные годы, такого удивительно трудоспособного, такого неожиданного.Он не был прост в том предельно упрощенном смысле этого слова, в каком иногда любят ханжески похваливать большого человека. Он был слишком артистичен и тонок, чтоб быть банально простым. Проста была обстановка его жизни, прост костюм, прост был доступ к нему людей с их нуждами и просьбами, но не прост он сам. Сколько артистического восхищения было в его добром лице, когда он показывал мне головной убор индейского вождя, великолепное сооружение из голубых и белых птичьих перьев. Он надел этот убор и пощеголял в нем, не рисуясь и не смущаясь, но явно в восторге от столь необыкновенного своего наряда. И прекрасна была доверительность и детская пламенность этого восторга. Он верил, он знал, что люди поймут и разделят с ним его удовольствие от красивого подарка.
Не эта ли человеческая раскрытость больше всего притягивала к нему людей? Не эта ли раскрытость дала ему возможность задумать и совершить такой труд, как книга «От двух до пяти»? И разве не проникнуты прекрасным артистизмом все его детские сказки?
Бутерброд-сумасброд! Не ходи от ворот!Какой нужен талант, чтобы столкнуть эти два столь далеких слова «бутерброд» и «сумасброд»? Разве это не подобно громовому столкновению двух поездов? А он это делал играючи. И своим примером учил нас, как это делается.
В. Левик
И ВСЕ ЭТО СДЕЛАЛ ОДИН ЧЕЛОВЕК
Я не могу себе представить, чтобы кто-нибудь, вспоминая Корнея Ивановича, обошел молчанием тот артистизм, то необычайное обаяние, которыми его с такой щедростью одарила природа. И я не перестаю корить себя за то, что при встречах с ним, — правда, эти встречи происходили довольно редко, я не записывал, придя домой, каждое его слово. Он не просто жил, работал, встречался и беседовал с людьми. В разговоре его было столько озорства, лукавства, неожиданности, жесты его были так пластичны, что по временам казалось, будто он не то чтобы разговаривает, гуляет или даже ест, но все время импровизирует какой-то блестящий спектакль. Глядя на него, я вспоминал, как Домье сказал о Бодлере, что «он стал бы великим художником, если бы не предпочел стать великим поэтом». Не так ли Корней Иванович стал бы замечательным актером, если бы не предпочел стать великолепным литератором. Все в нем было отмечено яркой индивидуальностью, выражавшейся, конечно, и в том, что никогда нельзя было предугадать, что он скажет или сделает. Поэтому логически последовательно восстановить в памяти слово его за словом, жест за жестом почти невозможно. Я только помню, какое впечатление свежести и молодости, внимательности и отзывчивости оставалось от общения с этим старым, но не знавшим усталости человеком, давно перешагнувшим тот возраст, когда люди становятся ко всему равнодушными.
Эта отзывчивость удивила меня впервые, когда я прочел в «Литературной газете» то ли в сороковом, то ли в начале сорок первого года в его статье, посвященной искусству перевода, гневные строки по адресу критики, не замечающей моих работ. К тому времени я почти ничего еще не успел напечатать, да и переводом как профессионал занимался сравнительно недавно. Как же он мог среди всех многочисленных трудов заметить меня да еще проявить такую заинтересованность?
Ответ может быть только один: таков был Корней Иванович.
А вот другой пример его необыкновенной отзывчивости. Лет через десять после этой статьи, уже хорошо знакомый с Корнеем Ивановичем, я вернулся из Дубулт, где перевел «Беппо» Байрона. Поехал к К. И. в Переделкино и застал у него Ираклия Андроникова. К. И., как всегда, спросил, что я за последнее время перевел, и, узнав, что «Беппо», немедленно усадил меня читать. Каково же было мое удивление, когда, приблизительно через неделю придя в Гослитиздат, я встречен был как именинник. Сначала никто не верил, что я не знаю, с чем меня поздравляют. Когда же наконец поверили, то послали меня к тогдашнему директору издательства А. К. Котову. Он сначала тоже не поверил в мою невинность, а потом показал мне письмо К. И., начинавшееся словами: «Дорогой Анатолий Константинович! Вчера я слышал новый перевод „Беппо“. Автор — Байрон, переводчик — В. Левик. Оба достойны друг друга». К. И. писал Котову, что «Беппо» нужно издать как можно быстрее, и заканчивал письмо словами:
«Сказал — и облегчил душу».
Я не могу назвать ни одного литератора, ни молодого, ни старого, который без всякой просьбы, только по требованию своего бурного, отзывчивого сердца, мог бы так быстро и так горячо и, как понимает читатель, с безудержно преувеличенной похвалой откликнуться на чужое произведение.
Читать ему стихи было истинным наслаждением. Не нужно даже было, чтобы он что-нибудь говорил. Жесты, поощрительные междометия, выражение глаз, то веселых, то лукавых, то внезапно темнеющих, неотрывно внимательных и реагирующих на каждое слово, даже просто положение тела в кресле, меняющееся каждую минуту, — все это так ярко говорило само за себя, что не нуждалось ни в каких разъяснениях.