Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания о Максимилиане Волошине
Шрифт:

Пишу и вижу: голова Зевеса на могучих плечах, а на дремучих, невероятного завива кудрях узенький полынный веночек, насущная необходимость, принимаемая дураками за стилизацию, равно как его белый парусиновый балахон, о котором так долго и жарко спорили (особенно дамы), есть ли или нет под ним штаны 1.

Парусина, полынь, сандалии - что чище и вечнее, и почему человек не вправе предпочитать чистое (стирающееся, как парусина, и сменяющееся, но неизменное, как сандалии и полынь) - чистое и вечное - грязному (городскому) и случайному (модному)? И что убийственнее - городского и модного - на берегу моря, да еще такого моря, да еще на таком берегу! Моя формула одежды: то, что не красиво на ветру, есть уродливо.

Волошинский балахон и полынный веночек были хороши на ветру.

Итак, в свой час - в двенадцать часов пополудни, кстати, слово, которое он бы с удовольствием отметил, ибо любил архаику и весомость слов, в свой час суток, природы и Коктебеля. Остается четвертое и главное: в свой час сущности. Ибо сущность Волошина - полдневная, а полдень из всех часов суток - самый телесный, вещественный, с телами без теней и с телами, спящими без снов, а если их и видящими - то один сплошной сон земли. И, одновременно, самый магический, мифический и мистический час суток, такой же маго-мифо-мистический, как полночь. Час Великого Пана, Demon de Midi *, и нашего скромного русского полуденного, о котором я в детстве, в Калужской губернии, своими ушами: "Ленка, идем купаться!" - "Не пойду-у: полуденный утащит".
– Магия, мифика и мистика самой земли, самого земного состава.

* Демон Полудня (франц.).

Таково и творчество Волошина, в котором, по-женски-гениально-непосредственному слову поэтессы Аделаиды Герцык, меньше моря, чем материка, и больше берегов, чем реки. Творчество Волошина плотное, весомое, почти что творчество самой материи, с силами, не нисходящими свыше, а подаваемыми той - мало насквозь прогретой, - сожженной, сухой, как кремень, землей, по которой он так много ходил и под которой ныне лежит. Ибо этот грузный, почти баснословно грузный человек ("семь пудов мужской красоты", как он скромно оповещал) был необычайный ходок, и жилистые ноги в сандалиях носили его так же легко и заносили так же высоко, как козьи ножки - козочек. Неутомимый ходок. Ненасытный ходок. Сколько раз - он и я по звенящим от засухи тропкам, или вовсе без тропок, по хребтам, в самый полдень, с непокрытыми головами, без палок, без помощи рук, с камнем во рту (говорят, отбивает жажду, но жажду беседы он у нас не отбивал), итак, с камнем во рту, но, несмотря на камень во рту и несмотря на постоянную совместность - как только свидевшиеся друзья - в непрерывности беседы и ходьбы - часами - летами - все вверх, все вверх. Пот лил и высыхал, нет, высыхал, не успев пролиться, беседа не просыхала - он был неутомимый собеседник, то есть тот же ходок по дорогам мысли и слова. Рожденный пешеход. И такой же лазун.

Не таким он мне предстал впервые, в дверях залы нашего московского дома в Трехпрудном, о, совсем не таким! Звонок. Открываю. На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды.

Вкрадчивый голос: "Можно мне видеть Марину Цветаеву?" - "Я".
– "А я Макс Волошин. К вам можно?" - "Очень!"

Прошли наверх, в детские комнаты. "Вы читали мою статью о вас?" "Нет".
– "Я так и думал и потому вам ее принес. Она уже месяц как появилась" 2.

Помню имена: Марселина Деборд-Вальмор, Ларю-Мардрюс, Ноайль 3 вступление. Потом об одной мне - первая статья за жизнь (и, кажется, последняя большая) о моей первой книге "Вечерний альбом". Помню о романтике сущности вне романтической традиции - такую фразу: "Герцог Рейхштадский, Княжна Джаваха, Маргарита Готье - герои очень юных лет...", цитату:

Если думать - то где же игра? 4

и утверждение: Цветаева не думает, она в стихах - живет, и главный упор статьи, стихи "Молитва":

Ты дал мне детство лучше сказки,

И дай мне смерть - в семнадцать лет!

Вся статья - самый беззаветный гимн женскому творчеству и семнадцатилетию.

"Она давно появилась, больше месяца назад,

неужели вам никто не сказал?" - "Я газет не читаю и никого не вижу. Мой отец до сих пор не знает, что я выпустила книгу. Может быть, знает, но молчит. И в гимназии молчат". "А вы - в гимназии? Да, вы ведь в форме. А что вы делаете в гимназии?" "Пишу стихи".

Некоторое молчание, смотрит так пристально, что можно бы сказать, бессовестно, если бы не широкая, все ширеющая улыбка явного расположения явно располагающая.

– А вы всегда носите это?..

– Чепец? Всегда, я бритая.

– Всегда бритая?

– Всегда.

– А нельзя ли было бы... это... снять, чтобы я мог увидеть форму вашей головы. Ничто так не дает человека, как форма его головы.

– Пожалуйста.

Но я еще руки поднять не успела, как он уже - осторожно - по-мужски и по-медвежьи, обеими руками - снял.

– У вас отличная голова, самой правильной формы, я совершенно не понимаю...

Смотрит взглядом ваятеля или даже резчика по дереву - на чурбан кстати, глаза точь-в-точь как у Врубелевского Пана: две светящиеся точки и, просительно:

– А нельзя ли было бы уж зараз снять и...

Я:

– Очки?

Он, радостно:

– Да, да, очки, потому что, знаете, ничто так не скрывает человека, как очки.

Я, на этот раз опережая жест:

– Но предупреждаю вас, что я без очков ничего не вижу.

Он, спокойно:

– Вам видеть не надо, это мне нужно видеть.

Отступает на шаг и, созерцательно:

– Вы удивительно похожи на римского семинариста. Вам, наверное, это часто говорят?

– Никогда, потому что никто не видел меня бритой.

– Но зачем же вы тогда бреетесь?

– Чтобы носить чепец.

– И вы... вы всегда будете бриться?

– Всегда.

Он, с негодованием:

– И неужели никто никогда не полюбопытствовал узнать, какая у вас голова? Голова, ведь это - у поэта - главное!.. А теперь давайте беседовать.

И вот беседа - о том, что пишу, как пишу, что люблю, как люблю - полная отдача другому, вникание, проникновение, глаз не сводя с лица и души другого - и каких глаз: светлых почти добела, острых почти до боли (так слезы выступают, когда глядишь на сильный свет, только здесь свет глядит на тебя), не глаз, а сверл, глаз действительно - прозорливых. И оттого, что не больших, только больше видящих - и видных. Внешне же: две капли морской воды, в которой бы прожгли зрачок, за которой бы зажгли - что? ничего, такие брызги остаются на руках, когда по ночному волошинскому саду несутся с криками: скорей! скорей! море светится! Не две капли морской воды, а две искры морского живого фосфора, две капли живой воды.

Под дозором этих глаз я, тогда очень дикая, еще дичаю, не молчу, а не смолкаю: сплошь - личное, сплошь - лишнее: о Наполеоне, любимом с детства, о Наполеоне II, с Ростановского "Aiglon" *, о Сарре Бернар 5, к которой год назад сорвалась в Париж, которой там не застала и кроме которой там все-таки ничего не видела, о том Париже - с N majuscule ** повсюду - с заглавным N на взлобьях зданий - о Его Париже, о моем Париже.

* "Орленок" (франц.)

** Заглавным (франц.)

Улыбаясь губами, а глазами сверля, слушает, изредка, в перерыве моего дыхания, вставляя:

– А Бодлера вы никогда не любили? А Артюра Рембо - вы знаете?

– Знаю, не любила, никогда не буду любить, люблю только Ростана и Наполеона I и Наполеона II - и какое горе, что я не мужчина и не тогда жила, чтобы пойти с Первым на Св. Елену и с Вторым в Шенбрунн.

Наконец, в секунду, когда я совсем захлебнулась:

– Вы здесь живете?

– Да, то есть не здесь, конечно, а...

– Я понимаю: в Шенбрунне. И на Св. Елене. Но я спрашиваю: это ваша комната?

– Это - детская, бывшая, конечно, а теперь Асина, это моя сестра - Ася.

Поделиться с друзьями: