Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
Невыученные уроки рядом со всем этим были сущим пустяком. Но Марина принялась рассказывать мне «Ундину», которую я не успела прочесть к понедельнику. Она находила такие поэтические и выразительные слова, какие и не снились Жуковскому, и все показывала.
— Вот как Ундина слушала рыцаря, — говорит она, упершись локтями в колени, охватив ладонями щеки и глядя вдаль задумчивыми, близорукими глазами.
Я смотрела на нее и знала, что все должно сбыться, что жизнь превзойдет мечты.
Коктебель, как и степь, стал рыже-бурым и овеянным нежной прохладой. Было тихо и пусто. Никто жадно не рылся в гальке, и большие малахитовые волны свободно и легко ложились на пляж. На даче никто не жил, кроме Волошина и Елены Оттобальдовны.
Весь день
Стихи Марины двух первых книг написаны были гимназисткой. Были они романтичны, иногда чересчур восторженны, но всегда талантливы. Трудно теперь уловить их связь с теми удивительными стихами, что она писала взрослой, испытавшей много бед женщиной. И все же я боялась ее. Грустно, что это помешало мне узнать ее ближе. Но я вижу ее, двадцатидвухлетнюю, так ясно, как будто рассталась с ней вчера, и хочу попытаться показать некоторые черты ее тогдашней, хотя и смотрела на нее с уровня своих шестнадцати лет. Я несколько раз встречала ее в Москве года через три года и уже лучше разглядела в ней человека и художника.
Они с Сергеем забавлялись моим восторгом, рассказывали о «рае», куда я рвалась день и ночь, — о Москве. Особенно то, о чем говорила Марина, было прекрасно.
Услыхав, что я не знаю, быть мне врачом или художником, Марина возмутилась и насмешливо воскликнула: «Выбрать медицину, а не искусство!»
Сергей мягко защищал меня, говорил, что это очень понятно, что именно медицину, потому что это жизнь для людей. А она пугала меня презрительным взглядом и словами: «А искусство не для людей?»
Внешность Марины была до странности неровной. Иногда она казалась красивой. Хороши были золотистые волосы, прозрачные глаза и горячий, яркий румянец. Но глаза за поблескивающими стеклами пенсне часто смотрели насмешливо и неуловимо. А лицо вдруг тяжелело и становилось бледным и равнодушным. Говорливая и насмешливая, она внезапно делалась молчаливой и рассеянной, смотрела поверх голов безразличным взглядом. Я понимала, что таким должен быть поэт. И потом уже прочла об этом у Анненского:
Мой взгляд рассеянный в молчанье заприметь И не мешай другим вокруг меня шуметь. Так лучше. Только бы меня не замечали В тумане, может быть, и творческой печали…Как-то она спросила меня, люблю ли Брюсова, и, не дожидаясь ответа, с недобрым смехом сказала, что он похож на монумент, что как-то она в курительном фойе театра пустила ему в лицо дым от папиросы и, улыбнувшись как можно ласковее, сказала: «Фимиам».
Люди, которых она встречала в Феодосии, давали пищу ее веселым насмешкам и, несмотря на это, очень интересовали эту молодую, очень уверенную в себе москвичку.
Внизу, в городе, жила ее младшая сестра Ася. Они очень любили друг друга. У них были совершенно одинаковые голоса, и было между ними большое родственное сходство. Обе были очень самоуверенны — и все же совершенно разные.
Мне кажется, Марина увлеченно интересовалась всем, а то, что любила, любила горячо. Все было интересно, все было материалом для ее искусства. Себя и свою жизнь она любила наравне с людьми, природой,
потому что она и ее жизнь были самым захватывающим материалом для стихов. Она была художником.Асю я не знала близко. Не в пример Марине, которую интересовало все, ей, конечно, не было дела до глупости застенчивой провинциальной гимназистки. Поэтому я так и не узнала, за что ее так любила Марина, наверно, было за что, так как в отношении к близким у Марины не было никакой излишней чувствительности. Правда, тогда она часто вспоминала свою рано умершую мать, становилась восторженной и грустной. Так же она говорила и о Тарусе, где провела детство. И говорила так убедительно, что казалось, не было на земле более прекрасного человека, чем ее мать, и другого рая, похожего на Тарусу.
Недавно я прочла несколько отрывков из ее воспоминаний. И тут о матери она писала с легкой любовной иронией, но то, что было о Тарусе, было полно того же восторга, той же поэзии.
Сестры Цветаевы часто читали вдвоем стихи Марины. Их голоса были так похожи, этот голос раздваивался. Выступали они в Феодосии публично и пользовались большим успехом. Многие стихи Марины того времени были доступны даже неискушенной публике. И чем больше их знали, тем больше они старались «эпатировать» людей. Помню, как-то весенним днем они вдвоем шли по Итальянской в одних платьях, с открытыми головами и несли на закорках одна сына, а другая дочь. Встречные узнавали их и возмущенно переговаривались и переглядывались. Дочери известного профессора ведут себя так неприлично. А те хохотали, дерзко глядя им в глаза. Это молодое «наперекор принятому» долго, а может быть, всегда жило в Марине.
В Москве на двери ее квартиры вместо звонка висел дверной молоток, как в старой Англии.
Весной приехала Вера.. [103]
Как-то вечером Марина повела нас в гости к жене писателя Потапенко. У него была свою широкая публика, его читали. Жена его была маленькая увядшая, черноволосая женщина, очень говорливая и подвижная. Давно уже разведенная жена, она была без ума от своего мужа, полна гордости и желания «все рассказать». Она суетливо и бестолково сновала по затхлой, заставленной и забросанной вещами комнате и не умолкая говорила. Все это было смешно и даже страшновато.
103
Редлих Вера Павловна (1893–1992) — сестра мемуаристки, актриса и режиссер, подруга С.А. Голлидэй
Марина сидела с видом светской дамы, пришедшей с визитом, и задавала вежливые коварные вопросы. Когда хозяйка отворачивалась, Марина бросала на нас торжествующие взгляды.
Мы шли обратно, она ликовала, хохотала, вспоминала все невероятные вещи, которые мы слышали от мадам Потапенко.
А еще раньше, как-то вечером, ранней весной, Марина уговорила меня пойти с ней к одному их знакомому. Это был полный, черноглазый, очень вежливый грек. Он был судьей и дальним родственником Айвазовского. В квартире, обставленной красным деревом, он поил нас чаем, рассказывал о старой Феодосии и, пощипывая гитару, пел романсы, которые, наверное, были хорошо известны нашим бабушкам.
Ах, оставьте меня, не тревожьте меня Вы, надежды, мечты золотые. Мне уж с вами не быть, мне вас не с кем делить. Я один, а кругом все чужие.И еще много другого в этом роде. Он решил проводить нас домой. Мы поджидали его на улице, стоя у низкого белого дома под черепичной крышей у обнаженных, размахивающих ветками акаций. С моря дул сырой, холодный ветер. Бесприютно гудел паровоз, и ему отвечал из порта низкий бас. Это уходил длинный белый пароход, привозивший паломников из Мекки. Днем я видела большую толпу людей в халатах, в белых и зеленых чалмах, их вели в карантин.