Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:

Он был добр к друзьям и благодарен, когда ему оказывали внимание. К нему можно было прийти в любой день, и он читал свои стихи много и с удовольствием. Его заявления о своей исключительности многих шокировали, и, когда речь однажды зашла о поэтах, кто-то заметил, что Глазков заносчив и чересчур о себе мнит. Это было неправдой. Я никогда не замечал у него даже намека на заносчивость. Однако присутствующий при разговоре Слуцкий сказал: «Если какой-нибудь актер средней руки, получив звание заслуженного, мнит себя по крайней мере Гамлетом, почему бы Николаю Глазкову, поэту уникального дарования, живущему всю жизнь впроголодь, и не быть заносчивым?»

Глазков не любил людей бездарных и, слушая беспомощные вирши, бывал резок

и бескомпромиссен. И еще он не терпел, когда в его открытый дом проникали благополучные люди, пришедшие взглянуть на хозяина, как на диковинку.

Он был поразительно органичным поэтом. Встав из-за письменного стола, он продолжал мыслить как поэт, оставался им всегда и везде. Возможно, этим и объясняется его, ставшая нарицательной для поэтов, рассеянность. Он мог вдруг «выключиться» в середине разговора или, перебив собственную мысль, предложить готовую строфу о происшедшем на глазах незначительном событии. «Я иду по улице, мир перед глазами, и стихи стихуются совершенно сами». Он писал поэмы, четверостишия, послания в стихах, раешники, мадригалы, и все это он делал радостно, строчки ложились на бумагу легко и свободно. Иной раз останавливался на первом варианте, не организуя стих. Поэтому не все в его литературном наследии равноценно. Но среди вороха стихов возникают строфы такой афористической завершенности, что врезаются в память на многие годы. Иной раз — только строка: «Но приговор эпохи есть приговор эпохе». Или — только образ: «Собиратели истин жевали урюк». Глазков — поэт цитатный.

Стихотворение «Сам себе задаю я вопросы» запоминается одной строкой: «Эх, поэзия, сильные руки хромого». На это определение поэзии обратил внимание Сельвинский.

— Это очень точно, — сказал он. — Поэзия не обладает мощностью, свойственной прозе. Тяжесть «Войны и мира» или «Тихого Дона» ей не поднять. В этом смысле крепко на ногах она не стоит, хромает. Но, в отличие от мощной и неповоротливой прозы, она способна одной строкой враз и намертво схватить болевую точку. Руки у нее — сильные.

Читая стихи Глазкова, следует настроить себя на волну, на которой автор ведет передачу. Если не чувствовать ироническую интонацию, пронизывающую их, если парадоксальность сюжета проверять бытовым правдоподобием, если простодушную естественность принимать за простоватость и не заметить виртуозности, с какой автор владеет словом, — значит, лишить себя знакомства с поэтом, чье творчество не определить иначе, как явление.

Глазковское всегда узнаваемо. В Литинституте на семинарских занятиях, когда студенты читали свои стихи, то и дело слышались замечания: «Это строка глазковская». Ему нельзя было подражать без риска впасть в эпигонство. Но и удержаться от силового поля его поэзии было невозможно. Его стихи были событием в стенах Литинститута довоенной поры. Многие черты его поэзии получили в дальнейшем развитие в стихах других поэтов. «Сколько мы у него воровали, А всего мы не утянули!» — восклицает Слуцкий в стихотворении, посвященном Глазкову. В беседе с критиком Е. Сидоровым Евтушенко говорит об огромном влиянии, которое оказали на его творчество ранние стихи Глазкова.

Трудно у хорошего поэта выискать цитату, которая заключила бы в себе формулу его талантливости. Талантливость определяется совокупностью всего творчества. Цитирование обычно преследует утилитарную цель: подкрепить то или иное положение. Вот, например, цитата, дающая представление о непосредственности поэтического голоса, о лукавстве автора, когда не поймешь, говорит ли он серьезно или шутит, о мастерстве его в словесной игре:

Иду и думаю, Когда иду. Тогда про ту мою И эту ту.

Строфа совершенна: в ней ни одного лишнего слова.

Беседа с Глазковым доставляла огромное

наслаждение. Он любил задавать вопросы-ловушки, но предпочитал, чтобы вопросы задавали ему. Ответы его всегда бывали непредсказуемы. Он обладал ассоциативным мышлением и, доказывая что-либо, обращался к фактам разных временных категорий, порой парадоксальным и несопоставимым. Иногда он отвечал лаконично, одной фразой. Приняв его правила игры, однажды я спросил:

— Коля, ты гений?

— Да, — ответил он. — А что?

В голосе не было никакого вызова, он сказал это, глядя в окно, и опять нельзя было понять, говорит ли серьезно или шутит.

Шли годы, менялось время, менялся и поэт. Бывшего урбаниста и домоседа потянуло к широким просторам, к Природе. Он исходил всю Якутию, был в Прибалтике, в Средней Азии, на Кавказе. В стихах появились новые герои — охотники, геологи, землепроходцы. Теперь он именовал себя «великим путешественником». Но этот период его жизни мне известен мало, встречались мы редко, однако, как говорится, очень дружили, когда встречались.

Запомнилась одна из последних встреч. Это было в начале семидесятых годов. Уже изданы «Моя эстрада», «Зеленый простор», «Поэтоград», «Дороги и звезды», «Пятая книга», «Большая Москва». Мы сидели у него дома, вспоминали давние времена, Литинститут, войну, и я не удержался, пожаловался на возраст, сказал, что весна осталась за горами и что осень, в общем-то, грустна. Он мне подарил свои «Творческие командировки», сделав на титульном листе надпись:

Шахматы полезны мудрецам, А лото лентяям и глупцам. — Хорошо, кто это понимает. Белый снег пускай зимой идет, А зачем он нужен круглый год? — Зрелости зима не заменяет. Осень жизни все-таки нужна — Выглядит нарядней, чем весна. Умный от нее не унывает!

Так он ответил на мои банальные сетования. Написал он это стихотворение с ходу, без помарок, лукаво улыбнулся, вручая книжку, и, лишь вернувшись домой, я понял, что означала его улыбка, когда перечитал стихотворение и обнаружил, что является оно акростихом.

Последний раз я виделся с ним за два месяца до его смерти, и он мне сказал, что жить ему осталось два месяца. Когда я уходил, он, тяжело дыша, поднялся с постели, чтобы запереть за мной дверь. Над впалыми щеками резко обозначились скулы, борода была всклокочена, на исхудавшем лице — большие задумчивые глаза…

Ричи Достян

Поэт изустной славы

В небольших институтах, особенно таких, как Литературный, студенты друг с другом не знакомятся. Они каким-то образом сразу знают всё — каждый о каждом.

В конце 1940 года, когда я перешла с исторического факультета ИФЛИ в Литературный институт имени Горького, мне уже с порога стало известно, что гениев общепризнанных в институте два: Михаил Кульчицкий и Николай Глазков. Само собой разумелось и то, что гении возможны только среди поэтов.

Меня очень хорошо приняли в свое содружество и студенты второго курса, и члены семинара Ильи Сельвинского, куда я была включена приемной комиссией. На первом же занятии семинара, тоже с порога, ошарашили «могучей кучкой», самим Ильей Львовичем отобранной и нареченной так звонко. В нее входили: Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Борис Слуцкий, Михаил Луконин и Сергей Наровчатов.

Для того чтобы мое изумление на первых порах было понятным, необходимо сказать, что к литературе я шла из науки (история, археология) и, ясное дело, по моим представлениям, дабы попасть в ГЕНИИ, следовало, по меньшей мере — открыть Трою либо родиться Николаем Яковлевичем Марром!..

Поделиться с друзьями: