Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:
Его ни с кем не хотелось сравнивать. Он плохо приспособлен для аналогий и для параллелей. Единственный в своем роде. Похож на себя. И только на себя.
При встрече иногда спрашивал:
— Чем порадуешь меня?
И, пока я искал ответа, он говорил:
— Вот я тебя порадую. Слушай!
И читал наизусть только что написанное.
Его долго не принимали в Союз писателей.
Николая это раздражало.
Неистовствовали его друзья…
Намытарился, пока приняли.
Любил подойти и ошарашить:
— Не хочешь ли послушать гениальную поэму?
Это было глазковское озорство. Гордыня непризнанности оборачивалась и так. Не жаловался. Искал связи со слушателем и читателем.
Силушка в нем играла.
Физическая, душевная, сочинительская, актерская.
Казалось, он был беспечен. Не любил так называемых «интересных разговоров», этакой интеллектуальной гимнастики.
Он шутил, подчас ерничал, озорничал, отвечал кратко, как бы невзначай, мимоходом, бегло.
Но были минуты и часы, когда он,
— Я начну, ты продолжай… «Ты в ветре, ветку пробующем…»
— «Не время ль птицам петь».
— Верно! Еще. «Февраль. Достать чернил и плакать…»
— «Писать о феврале навзрыд».
— Смотри, у нас стали внимательно читать поэтов, — не без иронии говорил он.
Он был острый, странный, одержимый, естественный.
Старшие сравнивали его с Хлебниковым. Да он и сам признался:
Был не от мира Велимир, Но он открыл мне двери в мир.Так же, как Хлебников, он был устной словесностью. Его растаскивали — кто как мог.
Он, несомненно, повлиял на наших поэтов — если говорить в современном духе — самых разных. Хотели они того или не хотели, а глазковское начало нахожу у Наровчатова и Окуджавы, Вознесенского и Высоцкого, Самойлова и Шерешевского, Левитанского и Мориц, Евтушенко и Межирова.
Это влияние шло в пределах строки, двустишия, особенно четырехстишия. Глазков разработал в новых условиях традиционный для русской поэзии эпиграмматический стиль.
Много значило для нас признание Глазкова такими людьми, как Лиля Юрьевна Брик и Василий Абгарович Катанян.
В позднюю пору Глазков присылал мне вырезки из газет и журналов, в которых находил мои строки. Я не подозревал в нем педанта. Но это был, конечно, не только педантизм. Это было родственное внимание. Чувство товарищества, дружество.
В основной том «Краткой литературной энциклопедии» на свою букву «Г» он не вошел. Зато в девятом (дополнительном) ее томе заметка о Н. И. Глазкове напечатана. Здесь перечислены его книги, и не без лихости под конец сказано: «При разнообразии эмоциональных оттенков и афористической меткости слова некоторые стихи Г. поверхностны, а путевые зарисовки описательны». Не в эту ли сторону направлена стрела самого Глазкова:
Все, что описательно, То необязательно!Так, мы нащупали нерв критической мысли в сухой (четырнадцать строк!) справке КЛЭ. На всем этом четкая мета времени: о Глазкове нельзя было писать, не принято было писать в тонах объективных, его обязательно надо было «поддеть», уязвить, принизить. В этом Глазков разделил общую участь всех настоящих художников.
Суд времени еще не состоялся. Он приближается.
Яков Хелемский
Свиданья наши долги
Евгений Ильин
Спортивные
страсти по ГлазковуВпервые о Николае Глазкове я услышал в конце 1941 года от молодого, но уже известного в литературных кругах поэта Михаила Кульчицкого, который несколько месяцев жил у меня. Две комнаты в большой коммунальной квартире на углу улицы Воровского и Малого Ржевского переулка (ныне — улица Палиашвили), опустевшие после эвакуации родителей, были по тем временам роскошными апартаментами. А если учесть, что в добротном доме все военные годы работало центральное отопление и — правда, с перебоями, — был газ, то можно представить, каким райским уголком казались эти комнаты моим однокашникам, неустроенным и неприкаянным студентам Литературного института. Почти всегда находился кто-нибудь, кому не хотелось на ночь глядя добираться до своего жилья или у кого вовсе не было московской жилплощади. Кто оставался на ночь, кто на пару дней, некоторые «оседали» на несколько недель, а то и месяцев. Кульчицкий был первым в этой веренице друзей-постояльцев. Заглянул в гости, увидел много свободного места и с присущей ему непосредственностью и обаянием сказал, что здесь ему нравится и он, пожалуй, немного у меня поживет. На следующий день появилась Лена, которую Миша представил: «Моя жена».
Кульчицкий с какой-то южной округлостью читал глазковские строки:
Когда начнут плоды сбирати, В корзины их валя, Я изменю Вайраумати С женою короля.Так заканчивалось стихотворение «Гоген», открывшее мне увлекательный мир глазковской поэзии. Автора этих стихов в то время в Москве не было: Глазков эвакуировался в Горький и заканчивал там педагогический институт. Но представление о его внешности все же возникало постепенно из рассказов Миши и Лены, из стихов, которые они вспоминали, складывалось по черточке, по штришку. И, как это часто бывает, оказалось не слишком точным. Через три года, когда Глазков вернулся в Москву, я увидел не веселого задиру и весельчака, каким мне представлялся автор «Гогена», а сутулого, внешне неуклюжего, медлительного человека, исподлобья, как бы с опаской посматривающего на окружающих. Заросший темно-русыми волосами лоб казался низким, маленький подбородок и щербатый рот тоже не добавляли привлекательности скуластому лицу. Нужно было присмотреться, привыкнуть к этому не очень-то уютному человеку, к его странноватому облику, чтобы увидеть, как выразительны его блестящие глаза, как мгновенно вспыхивают в них то живые огоньки понимания, то озорные чертики милого лукавства. Нужно было свыкнуться с непривычным тембром его высоковатого голоса, чтобы оценить своеобразие и полнейшую самостоятельность суждений, обаяние интонаций, внушительные познания в различных областях.
Привел Глазкова ко мне студент Литинститута Володя Репкин, который одно время тоже был моим «ночлежником». Тогда Семен Гудзенко прозвал его «подматрасником», так как теплолюбивый начинающий прозаик укрывался довольно тяжелым тюфяком. Теперь Володя удостоился другого звания: Глазков именовал его своим другом и биографом. Впоследствии жена Глазкова говорила, правда, что «друзьями и биографами» поэт называл многих. Знакомство наше, как это было принято у тогдашних литинститутцев (Глазков не только учился одно время в Литинституте, но и прочно вошел в его летописи и предания как одна из колоритнейших фигур в истории литературного вуза), началось с обмена «визитными карточками» — чтения стихов. Об услышанном высказывались откровенно, без всяких дипломатических тонкостей, на критические оценки и замечания не обижались. Мне в стихах Глазкова нравилось многое, ему в моих — кое-что. Наибольшего его одобрения удостоилась «Пешка», стихотворение, в те годы известное многим. Однако куда большее впечатление произвело на моего нового знакомого известие, что я сносно играю в шахматы и имею первый разряд — в те времена «живой» перворазрядник встречался далеко не на каждом шагу. Тотчас была раскрыта запылившаяся доска и расставлены фигуры. Глазков требовал, чтобы я давал ему фору, но вскоре выяснилось, что сражаться с ним, скажем, без коня невозможно, так как он играл примерно в силу второго разряда. Чтобы развлечь гостя, я несколько партий играл, не глядя на доску, — вслепую. За не совсем благоприятный для него исход наших шахматных баталий Глазков тут же взял реванш, довольно легко положив мою руку в так называемой уральской борьбе, когда соперники садятся друг против друга, ставят на стол согнутые в локте руки и, сцепив кисти, стараются прижать тыльную сторону ладони соперника к поверхности стола.
Так мы познакомились и — встреча за встречей — постепенно подружились. Общение облегчалось территориальной близостью: от моего дома до старого арбатского двора, где в двухэтажном флигеле жил Николай Глазков, было минут 10–12 пешего хода, это позволяло засиживаться допоздна за шахматами или разговорами. Имело значение, наверное, и то, что Николай довольно напористо излагал свою точку зрения по какому-либо вопросу, а я умел слушать и в спорах, хотя порой и горячился, не ожесточался, а в большинстве случаев понимал или старался понять глазковские теории. Но главное — Глазков знал, что я высоко ценю его поэзию, люблю и охотно пропагандирую лучшие из его стихов. Для поэта, чей путь к признанию был трудным и долгим, особенно важно, наверное, было чувствовать одобрение и увлеченность его стихами окружающих: