Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
Подобно Александру Довженко, он жадно желал увидеть своего молодого современника очищенным от всякой скверны, от грешной и бестолковой суеты, мещанского бытия. Но это нимало не значит, что в своих книгах он рисовал мир абстрактных иллюзий. Он мог написать про цыганскую девочку: "Подошла... девочка величиной с веник" - и все становилось видным и ясным. Да, именно "с веник", потому что на маленьком тельце несоразмерно длинное платье юбкой метет по полу. Конечно же это и есть маленькая цыганка, приплясывающая на одной ноге и канючащая денежку. Он мог написать: "Глубокое до неутоленной страсти". Именно до! Не ре, не ми, не фа, а до, где сам звук из твердого "д" и протяжного "о" воспроизводит необходимую густоту тона. Казалось бы, что литературе до этой музыкальной
Точность оценок всех явлений и свойств окружающего мира в немыслимой пестроте своей, составляющей целостную красоту жизни, открывалась ему с необыкновенной ясностью, предметностью. Читайте "Зависть"! Каждая страница отработана до виртуозной точности и зримости. Он восхищался классикой прежде всего в этом ее значении. Он говорил:
– Как они уважали точность образа! "Кавказ подо мною..." Или в "Пиковой даме" англичанин, который говорит свое "О?" у гроба графини.
Посмеиваясь, сверкая глазами из-под бровей, он вспоминал Гоголя, находя в каждой строке необыкновенное для себя наслаждение феноменальностью гоголевского оборота. Впрочем, по справедливости говоря, в этом своем пристрастии к Гоголю он, разумеется, был не одинок. В кругу друзей всегда находился кто-то, кто подхватывал фразу и возвращал ему цитату. Олеша жмурился от наслаждения, как будто гоголевское слово прикасалось к нему, ласкало кожу.
В Москве он больше всего любил бывать в кофейне "Националь". У него был свой столик, и в двенадцать часов его всегда можно было там увидеть с Катаевым, Никулиным, а потом чаще всего с Веней Рискиндом, человеком такого же роста и необыкновенным рассказчиком. Они садились вдвоем друг против друга, спрашивали кофе и начинали беседу. Иной раз начинали с того, на чем она оборвалась вчера при подобных же обстоятельствах, а иной раз с повода, пришедшего только что, сию минуту. И через час вокруг них сидело уже пять, семь, восемь человек. Это мог быть Давыд Гутман - блестящий человек своего театрального времени, доверху наполненный удивительными рассказами, воспоминаниями, шутками. А шутки бывали загадочные, длящиеся, повторяющиеся. Например, Гутман мог прийти с удивительной фразой: "Аршин мал алан". С этим он садился за столик.
– Что такое?
– спрашивал Олеша, будучи уже весь внимание к какому-то маленькому открытию.
– Аршин мал алан, - повторял Гутман, - это загадочная формула. Допустим, аршин мал. Тогда что же такое алан?
– Действительно...
– говорил Олеша.
– Подумать только!
– Но ведь может быть, - сейчас же продолжал Гутман, - что аршин совершенно ни при чем, мал-то алан. Тогда что же аршин?
И так длилось долго. Потом разговор шел совсем в другом направлении, но Гутман опять говорил:
– Все-таки... как же быть с аршином, если мал-то алан?
Мог подойти Арнольд, хранитель всяких воспоминаний театра, эстрады, цирка. А если подходил Асеев, то разговор переходил на стихи.
Часто перед Олешей лежала стопка бумаги как бы в утверждение незыблемости профессии - писатель в кафе. Но, конечно, он никогда не писал в кафе, продолжая тем не менее делать свое глубинное литературное дело.
Он любил тосковать по плодовитости. Тогда он каялся в том, что не написано, а должно бы быть написано, и говорил об удивительных замыслах, которые он тут же с пронзительной точностью коротко выкладывал на стол. Все замолкали и спрашивали:
– Но это уже написано?
– Нет... не совсем, - говорил он.
– Почти... Однажды, стоя поздно вечером перед писательским домом в проезде Художественного театра и взглянув на шесть этажей темных окон, он поднял кулак и закричал:
– Бальзаки, где вы? Почему не рычите над своими рукописями? Где вы болтаетесь, Бальзаки?!
Он был легендой Москвы. Да и только ля Москвы? В Ленинграде, в Одессе, в Киеве вдруг разносилось: приехал Олеша! И все как к магниту устремлялось к нему, потому что вокруг него был светлый уют мудрости, нежной иронии, щедрости души.
Он был необыкновенно элегантен, хотя совсем не следил за одеждой. Элегантность начиналась с осанки всей его некрупной фигуры, рук, взора, того необъяснимого изящества, которое придает человеку живой и веселый ум, присвоивший
весь мир и отданный всему миру.Юрий Олеша - гордость молодой советской литературы, неповторимая юность ее. Он остался в своих книгах как живой. Книги эти надо переиздавать и внимательно читать.
1971
П. Марков
Я встретился с Юрием Олешей в середине двадцатых годов.
Настойчивое сближение молодых литераторов с театром особенно энергично протекало в Художественном театре, который взял на себя инициативу приглашения ряда начинающих талантливых беллетристов в драматургию. Среди них оказался и Юрий Олеша.
Никто из молодых авторов не повторял друг друга. Все они были крупными индивидуальностями, со своим личным, особым восприятием и знанием жизни: они зорко всматривались, верно схватывали отдельные ее стороны и передавали их неожиданным по убедительности языком.
Не забудем, что все эти молодые писатели вошли в литературную жизнь в самом начале революции, были тесно с нею связаны, впитали серьезный для своих лет жизненный опыт, выдвигали проблемы, существенные для всего будущего страны, в особенности для молодежи, - проблемы, в решении которых они были кровно заинтересованы.
Несколько особое место в нашей репертуарной политике занимали Катаев и Олеша. Оба они в это время продолжали серьезную в самом существе дружбу, завязавшуюся еще в Одессе, но одновременно хранили в себе нечто заговорщическое, существовавшее лишь между ними, окрашенное иронией, которой у них было не занимать стать. При всей их дружбе они не только не походили друг на друга, но во многом были прямо противоположны, хотя бы по характеру юмора. Более скептический и умудренный у Катаева, он отличался неожиданной метафорической загадочностью у Олеши и даже при близком знакомстве ошеломлял.
Катаев был более общителен, чаще всего мы встречались в компании либо у меня, либо у него. Именно на таком сборище, за семейным столом, он и познакомил меня с Олешей.
Это был человек с оригинальной внешностью, с неправильным, но очень умным лицом, с острыми, одновременно ясными глазами. Катаев обещающе сказал: "Вот на него необходимо обратить особое внимание, это очень большой писатель". И он оказался прав. Скрывавшийся под псевдонимом Зубило фельетонист газеты "Гудок" уже через год-два стал одним из наиболее интересных писателей.
На первый взгляд наиболее сосредоточенный и скрытый в себе, он внезапно озарял собеседников поразительными по смелости и образности сравнениями и парадоксальными замечаниями и так же внезапно замолкал. Олеша говорил редко, но с убийственной точностью и восхитительной образностью.
Юрия Карловича нельзя было не полюбить. Уже весь его внешний облик неотразимо привлекал внимание. Невысокий, с большой, умной головой, с неожиданными жестами и движениями, то обостренно-порывистыми, то плавно-замедленными, с резкой сменой настроений, небрежно одетый (вернее, современный, даже самый франтоватый костюм приобретал на нем черты невероятные - он носил его как-то не по-современному, как бы пренебрегая им), он на фоне нашей писательской среды казался личностью фантастической. Раз его увидев, уже нельзя было позабыть - он врезался в память своей дерзкой необычностью. Проницательные его наблюдения сразу облекались в необыкновенную форму. Среди нас бродил волшебник, охваченный какими-то осенившими его образами. Он был мудр и наивен. Все его знавшие быстро и радостно подпадали под обаяние его неповторимой личности, и я никогда не мог понять, знал ли он об этой своей властной притягательной силе или нет. Приходил ли он в театр, где в каком-то неожиданном, удивлявшем его самого озарении рассказывал возможный сюжет возникавшей в его фантазии пьесы, сидел ли в компании разинувших от восхищения рты слушателей или собеседников, встречался ли на улице - он действовал ошеломляюще, ибо никто не мог предвидеть острейшего поворота мысли, или блеска афоризма, или сравнения. В этом как бы невзрачном человеке жила великая гордость, и всем своим существом он внушал, как я уже сказал, великую любовь. Подобно всем окружающим, я, естественно, разделял это общее отношение, и, конечно, с того момента, когда у себя на квартире В. Катаев в тесной компании сказал о нем как о большом писателе, я, прочтя его вещи, мечтал об Олеше как о драматурге МХАТа.