Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
Драма, насыщенная национальной символикой, подробностями туркменского быта, пишется по-русски.
Вот одна из сцен. Председатель решает идти в райком, советоваться, как жить дальше, как руководить народом.
Он шагает по степи ночью, в зимнюю распутицу, с керосиновым фонарем в руке. Дорогу нет-нет да перебежит барханный кот, играющий во мгле зелеными глазами. Слышен вой шакалов. Дрогни, упади человек - и мигом растащат его тело шакалы. Но он идет - мимо барханов, идет вдоль арыка и по пути, на окраине чужого села, забредает в кузницу.
Сельская мастерская в страду и по ночам не тушит горн. Куют мотыги, ободья на колеса для верблюжьих арб, куют серпы и разный прочий инструмент - куют победу.
Авторы читают нам сцену в кузнице, читают с удовольствием, им самим она по душе. И другую - на зимнем поле, шумную массовку. И еще страницы, вчерне законченные куски. Высокая патетика, захватывающая нервная нота, пронизывающая сюжет. Но до театра, увы, еще не близко. Дирекция театра увидит пьесу лишь в том случае, если каждую страницу, каждую реплику авторам удастся довести до кондиции.
Не забудем: один из них одержим манией совершенства. Они убьют на пьесу целых полгода, вложат в нее столько мыслей, образов, что хватило бы на целую эпопею, изведут горы бумаги, примут на себя адовы муки. Но театр пьесы так и не получит.
Олеша и тут ничем не станет жертвовать, поскольку дело идет о качестве. Олеша неумолим. Сейтлиев с режиссером берутся в течение месяца довести работу до конца, точно по замыслу. Нет, и так не пойдет. Олеша не может позволить себе отписываться, это сказано раз и навсегда. Он в наилучшей форме, ему сорок четыре - пора "Войны и мира", "Преступления и наказания", позднего Чехова. Это его лучшие годы, и творчески размениваться... Есть же иные пути - совершенство. "Пусть маленький рассказ, совсем маленький, но открытие..."
Так объясняет свою театральную "неустойку" Олеша. Озорные оглядки на Толстого, взбадривание себя - все это, потому что с пьесой не клеится, а задуманная на диво солнечная русская повесть "Судьба Тони" еще и не начата, хотя где-то вгорячах и продиктовано: "Она, повесть "Судьба Тони", видит бог, встряхнет всю современную эстетику".
А форма действительно почти всегда отменная. Бешеная работоспособность, блеск ума, страсть к постижению мира, неугасимое творческое горение - это Олеша! Он непререкаемый авторитет для всех, пример честнейшего служения литературе.
В Туркмении в те годы был знаменит слепой шахир и глашатай, мудрец Ата Салих. Он не часто встречал Олешу, жил далеко, в Мургабской долине, но как-то по-своему нежно любил его и завидовал ему. Однажды при встрече, после короткой беседы, Ата Салих, с разрешения Юрия Карловича, приблизился к нему вплотную, обнял его. Ощупал лоб, затылок, провел чуткой ладонью слепца по бровям, прикоснулся к руке, точно пульс проверял. Процедура, занявшая с полминуты, со стороны казалась несколько пугающей. До этого и позднее я общался с Ата Салихом, встречался с ним у него в ауле и у себя дома, среди его и моих родных и друзей, но я никогда не видел, чтоб с кем-либо Ата поступил таким образом. Ну, мог он погладить лицо ребенку, сыну, внуку своему, а тут Юрий Олеша... И он, Ата, сказал о нем тихо по-туркменски примерно следующее:
– Этот русский писатель, Юрий-ага, - колдун. От него исходит волшебство. Я немножко завидую Юрию-ага: он, кажется, лучше любого из нас сумеет заговорить, подчинить себе тех, кто окажется рядом с ним. Он знает, как говорить с человеком.
Слова туркменского шахира перевели русскому писателю. Ему понравилось. Еще бы! Получить такую характеристику из уст Ата Салиха, знавшего толк в подобных делах, умевшего как никто другой "заговорить и подчинить" толпу. Такая оценка кому угодно польстит, прибавит жару в работе. В особенности когда работа изнурительная и не всякий день спорится. Ведь бывают
недели, когда вас мучает скрежет репродуктора, когда наслушаетесь разговоров об обстоятельствах гибели Гайдара, Багрицкого-младшего и Нурмурада Сарыханова, которого вы успели узнать и полюбить осенью сорок первого, - и вас охватывает душевная дрожь, и пальцы не в силах водить пером по бумаге...Плохо одетый, ссутулившийся к концу войны, Олеша старается быть неприметным в мало знакомом ему обществе, кажется замкнутым. Но вдруг его охватывает неудержимое желание громко заявить о себе, о своей незаурядности.
Вспоминаю его разговор с кассиршей банка, где он получает по чеку незначительную сумму.
– Паспорт!
– требует кассирша.
– При мне паспорта нет, - отвечает он.
– Меня многие знают здесь. Я Олеша.
– А завтра придет другой Олеша...
– Другой Олеша придет через четыреста лет! Это было дерзкое словцо, сказанное не всерьез, но оно было сказано.
Впрочем, стоит ли вспоминать пустяковую историю о писателе, остроты ради пророчащем себе славу на века. Иное, куда более серьезное, мучительное - художническая взыскательность к себе. Тут уж поистине Олеша болел, страдал немыслимо, и в его самодиагнозе неизменно присутствовало слово "мания".
Вот отрывок из послания Олеши товарищам, поздравившим его с шестидесятилетием и награждением Почетной грамотой Верховного Совета Туркменской ССР. На послании дата - апрель 1959 года; значит, написано через четырнадцать лет после отъезда Юрия Карловича из Ашхабада. И носит оно характер воспоминаний о том, уже отдаленном, времени и оценки собственной деятельности военных лет.
"...Я мало сделал за эти долгие годы работы. Но это не потому, что я ленился, а потому, что я немного одержим идеей совершенства. Мне часто перестает нравиться то, что делаю, скажем, сегодня. Я бросаю, начинаю сначала, мучаюсь, зачеркиваю - в результате груда рукописей (которую, кстати, видели Кара Сейтлиев, Аборский), и мало результата - книги нет!
Конечно, мания совершенства - это плохо. Тут есть и тщеславие... Мне только хочется сказать, что в этой мании есть здоровое начало: хочется писать во всю нагрузку".
В этих моих заметках речь идет лишь о годах войны, об Олеше в Туркмении. И мне хорошо видны и чрезмерная суровость самооценки, и обусловленность его высказываний той же беспощадной взыскательностью к себе, неудовлетворенностью тем, что сделано сегодня, то есть тем, что уже сделано. Простая справедливость требует, чтобы ясно было сказано, с какой огромной пользой работал Олеша в Туркмении с первых дней своего пребывания здесь вплоть до конца войны.
Он не прибавил новых томов к собранию своих сочинений, не переводил сотни строк в день из туркменской поэзии, не дал театру пьес. Но он честнейшим образом трудился всякий день и час, в гуще людей и наедине с листом бумаги, оставался всегда самим собой, был настоящим другом Туркмении, представителем лучших современных писателей, патриотом, работником и рыцарем - из последних сил.
В начале сорок четвертого, зимой, я вернулся из четырехмесячной поездки на фронт, в 76-ю туркменскую дивизию. Приехав, обнаружил, что Олеши нет дома.
– Уехал.
– В Москву?
– В колхоз, в Чарджоускую область.
Батюшки-светы! Такой домосед - и на тебе, подался в колхоз, да не в пригородный, не в близкий, а на Амударью!
Спустя пять дней возвращается. Привозит дыню прославленного на весь мир сорта, мешочек риса - дары чарджоусцев - и рассказам нет конца. Как везли его сквозь дебри бурого хлопчатника и вдоль стен серебристого лоха на высокой двухколесной арбе. Как танцевали в деревенском клубе одновременно семь Улановых, переодевшихся за арыком в туркменских девочек, семь богинь, притворившихся туркменскими пионерками.