Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
У него были синие, очень зоркие, часто смеющиеся глаза, резко очерченный рот, крепкий, надежный подбородок. Мы разговаривали о всякой всячине, коснулись, между прочим, и Игоря Северянина. И Олеша сказал:
– Он шаман, а мог бы быть пророком...
Я насторожился. Взамен обычных общих академических суждений я услышал нечто зазвучавшее совсем по-иному. Позже меня не раз ошеломляла сила образной речи Олеши. И эта органическая, врожденная манера осталась у него навсегда. Об Олеше можно было сказать, что он говорил, как писал, и писал, как говорил.
Всех нас, его друзей и знакомых, привлекали в Олеше щедрость и неиссякаемость его воображения. В далекие годы наших первых встреч нельзя было без изумления наблюдать за тем, как в любом разговоре, особенно когда
Подчас маленькая правда разбухала в его устах в несравненный вымысел, и здесь все пленяло - и выпуклость деталей, и тончайший юмор, и жизнеподобие, и безжалостная сила метафор. В этом весь Олеша.
Окончив в Одессе Ришельевскую гимназию с золотой медалью, Олеша уже в гимназические годы обладал знаниями, далеко превосходившими те, что давало учебное заведение. Он был отличным латинистом и всю жизнь мог вам на выбор цитировать Горация, Вергилия, Тита Ливия, Овидия Назона. В историю он был влюблен горячо и неизменно, знал ее досконально, непоказно и, смело наслаждаясь своей эрудицией, нередко ставил в тупик самых знающих. Пожалуй, всего больше любил он историю Французской революции, наполеоновских войн. Он часами мог изучать факты величия и падения царских династий, крушения тронов и тираний. Его интересовали судьбы и история народов. Причем вокруг этих фактов он обычно наслаивал собственные концепции, стоцветный мир домыслов и фантазии. Он обожал Пушкина, Лермонтова, любил Тютчева, нежным было его отношение к Чехову. Он говорил:
– Читая Достоевского, я содрогаюсь. От его гениальности можно оцепенеть.
Он умел восхищаться Андерсеном, Гофманом, Уэллсом, Твеном, Грином, а в последние годы, как известно, Хемингуэем. Некоторое время его увлечением был Леонид Андреев, но, помнится, оно недолго продолжалось. Олеша охладел к немного наигранному, но скорбному таланту этого большого русского писателя.
Олеша высоко ценил могучий талант Маяковского и хорошо знал его стихи. Знал он наизусть и Блока.
Помню, как некогда он упивался четырехкратным рокотаньем буквы "р" в блоковском стихотворении "Равенна":
Все, что минутно, все, что бренно,
Похоронила ты в веках.
Ты, как младенец, спишь, Равенна,
У сонной вечности в руках...
Читая книги, Олеша никогда не становился их рабом. Он умел их слушать, беседовать с ними, улавливать их скрытое, подводное звучание. Он узнавал их с первого взгляда, читал быстро, влюбляясь в одни и отвергая другие. Вся его жизнь пронизана была творческим светом, и эта его черта сказалась не только в его основных произведениях, но и в таких, как "Любовь", "Стадион в Одессе", "Вишневая косточка", "Лиомпа" и другие. В его замечательных записях "Ни дня без строчки" столько ума, такая любовь к искусству!
Посмотрите, как смело и решительно Юрий Олеша записывает свои впечатления от прочитанного о Наполеоне. Например: "Он в каком-то салоне, будучи молодым генералом, в период ухаживания за Жозефиной, разыгрывал какие-то импровизации, изображая черта, строя гримасы, сверкая зубами". Вот что интересно Олеше - импровизация!
Однажды Борис Щукин сказал ему:
– Если бы вы, Юрий Карлович, не были чудесным писателем, из вас вышел бы отличный актер...
Но нам достаточно и того, что Юрий Олеша действительно был чудесным писателем.
Много лет назад Олеша читал нам свою юношески трогательную лирическую пьесу "Маленькое сердце". Уже тогда она свидетельствовала об авторском вкусе, протестующем против шаблона и литературной приземленности. Было в этой пьесе что-то от Стриндберга, но собственное ощущение явлений, влечение к прекрасному в этой пьесе светилось совсем по-олешински. Мы, участники литературного
кружка "Зеленая лампа", разыграли "Маленькое сердце" на сцене Одесской консерватории. Часто потом Юрий Олеша вспоминал об этом своем раннем драматургическом опыте и говорил о нем и грустно, и, может быть, чуть иронически, но всегда с щемящей жалостью об ушедшей юности, с чуть звучавшей в его голосе болью и добротой.Два слова о "Зеленой лампе", душой которой были Багрицкий, Олеша, Катаев, Шишова, Адалис. Собирались мы обычно в квартире "бразильского консула" Мунца, сын которого также был членом "Зеленой лампы" и писал застенчивые новеллы. А почему его папа называл себя "бразильским консулом", будучи коренным одесситом, оставалось для нас навеки неразрешимой загадкой. Наши выступления происходили в зале консерватории или, чаще, в восьмой аудитории юридического факультета. Точеные, скупые, скульптурно выразительные стихи Олеши, его злющие эпиграммы, ехидный юмор, его живой, звонкий голос, атакующие интонации - все это и сейчас звучит в моих ушах, я вижу его свежее лицо, пристально синие глаза, каштановую шевелюру...
В то время в Одессе выходил журнал революционной сатиры "Бомба". Его активными сотрудниками были Юрий Олеша, Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев. Работал в нем и я. Олеша кроме острых стихов, эпиграмм и фельетонов рисовал в журнале по-настоящему талантливые карикатуры. Гонорара мы никакого не получали, и мысль о нем не приходила нам в голову. Но однажды Олеша резонно заметил:
– А почему, собственно, не платят нам за нашу титаническую работу?
Что я мог ответить? Я молчал, подавленный блеснувшими перед нами материальными перспективами. Через полчаса мы покинули душное помещение редакции, причем каждый из нас сжимал в руке по одному незабываемо серебряному рублю. Одичав от радости, мы бросились молодецкой рысью с Пушкинской вверх по Полицейской, затем повернули на Ришельевскую и бодро подались вперед по Дерибасовской - прямым путем в знаменитый погребок "Гамбринус", где нас ожидало доброе пиво завода Енни и бессмертная одесская таранька на закуску. Кубарем скатились мы по крутой, но гостеприимной лестнице в погребок. Не прошло и пяти минут, как мы восседали на пузатых бочонках, заменявших тут стулья, и чокались толстыми пивными кружками. Олеша поднял кружку:
– За Блока, за поэзию, за музыку, за весенние карнавалы на земле!
...Я не буду здесь останавливаться на том, как любил Олеша, сидя в вечерние часы на Николаевском бульваре, следить за толстым военным капельмейстером Чернецким, когда густо и торжественно погромыхивали трубы, когда лились лирические признания валторны и раздавался грозный и нежный голос басов. Мы знаем, как Олеша любил Бетховена, как в бетховенской симфонии ему слышался голос судьбы.
– Это стучится судьба. Ты слышишь: ту-ту-ту...
Гремели трубы революции, перекатывались громы восстаний, слышалась песня любви, сердечной тревоги - и обо всем этом говорил нам Олеша, снова и снова погружаясь в пучину воображения.
Надо вспомнить, как Олеша думал, как он раздумывал, - это очень интересно и заманчиво. Он мог одиноко сидеть в скверике, подняв воротник пальто и нахлобучив на лоб большую серую шляпу с помятыми полями. Он мог подолгу стоять на мосту и смотреть на старую, ревматическую баржу, которую, пыжась и хрипло кашляя, тянул ржавый и такой же ветхозаветный пароходик. Он бывал внимателен к словам своего собеседника, его, может быть, действительно интересовало то, о чем ему рассказывали, но вдруг вы замечали, как его лицо на ваших глазах резко изменялось. Олеша уходил в себя, учтиво улыбался, как бы извиняясь, прощался, и его плотная фигура неспешно удалялась. Его обуревали мысли. Я уверен, что его мыслительный аппарат не знал ни секунды "простоя", ни мгновения покоя, а это ведь и значило, в сущности, что воображению его конца-края не было, что постоянно и непрерывно он был в рабочем состоянии, что раздумья, сюжеты, образы, метафоры, характеры и характеристики, приметы и наблюдения сладостно и непокорно одолевали удивительный мозг Олеши.