Воспоминания пропащего человека
Шрифт:
Конечно, вследствие такого приема, мне было очень неловко жить у сестры, и я уже начинал тосковать по родине; хотя тоски этой я не смел выразить, но мне хотелось, чтобы представился какой-нибудь случай для возвращения обратно в Углич. Зятя я не видал и не знал, где он, потому что, на вопрос мой о нем, сестра только огрызнулась и сказала, что его нет и не скоро приедет; но я все-таки понял, что происходит нечто неладное. Прошло дней пять, а зять все не являйся, спрашивать о нем у сестры я более не смел, видя ее постоянно огорченною и часто плачущею. Однажды сестра, отправляясь в город, взята меня с собой и привела в Пустой рынок к нашим дальним родственникам и оставила там. Добрые и хорошие это были люди — Иван Онисифорович и Анна Петровна Басаргины. Приняли они меня, как близкого родного, и я прожил у них более двух месяцев. Иван Онисифорович хотя и занимал очень невысокую должность — он был не более как рыночный сторож, — был человек очень неглупый и довольно начитанный; у него стоял довольно порядочный сундук с книгами преимущественно исторического содержания и русские романы, которые, впрочем, он очень берег и мало кому давал читать; зато он любил и, можно сказать, умел рассказывать прочитанное. Так как они держали порядочную квартиру, и у них было много жильцов — торговцев того же рынка, то у нас не проходил ни один обед, ни один чай без того, чтобы Иван Онисифорович не вел с кем-либо литературного разговора, особенно он любил потолковать по части истории. Иван Онисифорович меня лично не обижал, но мне приходилось слышать, как он гневался на сестру за то, что та оставила меня у них дня на два или на три, а теперь и не думает взять к себе; хотя я был еще и не велик,
— Ну, полно, Иван Онисифорович, у нее теперь и так горе, да чтобы ей еще с ним возиться. Бог с ним, ведь он нас не объест, у нас есть свой сын, неизвестно, что с ним может случиться; нас не будет, так и его добрые люди не оставят.
Сердце ее было — вещун… Здесь, кстати, скажу несколько слов об их сыне, этом замечательном талантливом, но погибшем человеке.
Василий Иванович, или Вася, как мы его постоянно звали, в детстве был отдан в приходскую школу, превосходно выучился читать и писать, но так как отец решил приготовить из него торговца, то на двенадцатом году взял его из училища и отдал в Гостиный двор в мебельный магазин в мальчики. Прослужив определенное число лет мальчиком, Вася оставался тут еще два года, или три, приказчиком, но потом почему-то был отказан. В то время, когда я поселился у Басаргиных на житье и узнал его, Вася уже был без дела и проживал у родителей. Он так же, как и его отец, любил много читать, но еще более любил писать стихи, которые действительно были хороши: это были большею частью своеобразные сатиры, писанные преимущественно на своих собратов по торговле, на гостинодворских хозяев и приказчиков: но они были до того метко, толково и складно написаны, что все удивлялись его способности.
В 1853 году от свирепствовавшей тогда в Петербурге холеры Вася в один день лишился своих родителей; не захотев взять доставшуюся ему по наследству должность рыночного сторожа, он продал ее за двести рублей и, распродав также оставшиеся после родителей разные вещи и хозяйственные принадлежности, начал порядком погуливать и скоро прокутил все денежки. После этого он записался в канониры, на учреждавшуюся тогда при Балтийском флоте канонирскую флотилию. Прослужив тут несколько месяцев до распущения флотилии, он с моим зятем, тогда уже выпутавшимся из беды, уехал на родину, где у него также оставалось наследство: дом и земля. В Угличе Вася влюбился в сестру моего зятя, девушку действительно замечательной красоты и очень неглупую и образованную по своему званию и кругу, впоследствии жившую в Петербурге и сделавшуюся барыней. Но Екатерина Алексеевна, так звали сестру моего зятя, не ответила на любовь Василия Ивановича, и как он ни старался понравиться ей, хотя был хорош умом и наружностью, и сколько он ей ни писал посланий и в прозе и в стихах — все-таки не мог возбудить в ней ответного чувства. С горя Вася продал свои наследственные дом и землю и ушел в ратники [37] . В ратниках он служил очень счастливо; в скором времени по поступлении его назначили ротным писарем и произвели в чин урядника [38] , но служба не исправила уже укоренившегося в нем пристрастия к пьянству. По выходе из ратников он недолгое время проболтался в Угличе без дела, а потом продался в солдаты, где также служил в канцелярии и несколько раз получал галуны [39] , которые у него за пьянство снимали; а потом года через три — четыре он исчез, и до сих пор никто не знает, жив он или нет.
37
Ратник — рядовой государственного ополчения.
38
Урядник — унтер-офицер.
39
Галун — золотая или серебряная тесьма, использовавшаяся для обшивки воротников и рукавов на мундирах унтер-офицеров.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поступление мальчиком в свечную лавку Мои обязанности • Торговля моего хозяина • Горячка с покупкой золота и серебра • Банковский кассир • Первое покушение • Первая кража • Нравственные мучения • Вторая и последующие кражи • Костя • Пьянство • Потасовка • Исчезновение из лавки • Скитание по улицам • Кража через окно • Сознание трактирщику • Безобразия • Ночь в санях • Неожиданная встреча с хозяином в банке • Расправа в лавке • Расчет с хозяином • Приют у дворников • Донос
Я прожил у своих благодетелей Басаргиных слишком два месяца, а потом они пристроили меня в мальчики в свечную и меняльную лавку в Чернышевом переулке.
Лавка эта была очень небольшая, и торговали в ней только хозяин, приказчик и я. Семейство хозяина, жившее на квартире, состояло из старухи, матери хозяина, и двух девиц, его сестер. Работа моя на квартире состояла в следующем: встав в шесть часов, я должен был поставить самовар для хозяев, вынести помои, затопить печи и перемыть посуду, а по воскресным дням меня оставляли на квартире до обеда для того, чтобы наколоть и наносить дров на неделю. В лавке, первое время, я был только на посылках — ходил в банк и к другим менялам обменивать деньги, относил покупателям товар, ходил с требованиями на заводы и в склады и т. д.
По поступлении моем на это место в мальчики я первые два года жил относительно хорошо. Помня еще наставления моих родителей, что воровство всегда влечет за собой наказание и стыд и срам перед людьми и что, наконец, по пословице — вор ворует не для прибыли, а для своей погибели, я два года не попользовался ни одной копейкою, хотя у нас выручка никогда не запиралась, а денег в ней постоянно находилось более тысячи рублей, которые проверялись очень редко и то приблизительно, потому что, как я раньше объясню, у нас вместе со свечной торговлею была и меняльная. Я слыхал от старых служак-приказчиков наставление, что для мальчика, желающего выйти в люди, необходимо соблюдать три правила, заключающиеся в следующем: перед хозяином быть честным, т. е. ничего не красть; на приказчиков никогда не жаловаться и не ябедничать хозяину, что бы они ни делали; и стараться услужить кухарке. Насколько эти правила были справедливы и честны, я не берусь решать, но все-таки должен сказать, что для мальчика, желающего выйти в люди, они были небесполезны в то время. Строго выполняя первое из этих правил, я крепко держался и второго: на приказчика никогда не ябедничал, хотя и знал за ним кое-какие грешки; зато и приказчик кое-какие мои беды — когда разолью что или разобью, большею частию скрывал от хозяина. Что касается третьего правила, то оно было для меня лишнее, так как у нас кухарки не было, и мне приходилось прислуживать на кухне самой хозяйке.
Впрочем, для меня эти два года были довольно трудные; я буквально ходил в сапогах без подошв на одних портянках, и это в осеннюю и зимнюю слякоть, когда невозможно было ступить на улице, чтобы не обмочить ноги по моклышку; а я до Рождества, когда бывает темное время и вообще хорошая торговля в свечных лавках, должен был целый день (иногда не удавалось даже пообедать и попить чаю) разносить и развозить на санках, или, как у нас называли, на чуньках, покупателям товар; тринадцати и четырнадцати лет я уже носил на спине пятипудовые ящики, а на голове меня заставляли относить такие ноши, в которых было более чем два пуда, и их приходилось иногда тащить в Сергиевскую или на Васильевский остров. Бывало, когда снимешь корзину и поставишь на что-нибудь, чтобы отдохнуть, то минут пять или десять нельзя ни голову повернуть, ни спину разогнуть. Но я ни разу не простуживался и ничем никогда не хворал. Несмотря на такие трудности, я в эти два года относился к делу хорошо: хотя я был и не из бойких и не без лени, но все-таки первое время мне было не совсем дурно; положим, нельзя сказать, чтобы хозяева меня любили, но они не обижали. Одно для меня было неприятно: я сильно скучал по родине, и мне ужасно хотелось возвратиться в свои родной Углич. Насколько была трудна наша торговля в зимнее время, настолько летом было хорошо. Летом торговля
была маленькая, свечи и масло мало требовались (тогда керосина еще не существовало): притом же и хозяин наш, исполнявший должность десятника или помощника браковщика на поташном буяне [40] , ежедневно, кроме праздников, обязан был ходить на службу и возвращался в лавку только к вечеру, вследствие чего у нас с приказчиком было и работы мало и вали много, а под словом «валя» мы разумели то время, когда хозяина в лавке не было. Без хозяина бывало мы и пирожками позавтракаем, и чайку со сливками напьемся, и ягодок или яблочков поедим, и песенок попоем, и поговорим по душе; а при хозяине мы не только не смели распорядиться чем-либо, но даже разговору постороннего никогда не заводили. Кроме того, без хозяина к нам нередко заходили знакомые приказчики чайку попить и покалякать. Без хозяина я также мог заниматься чтением; но только читать было нечего; разве когда что попадалось в бумаге, покупаемой на обертку. Без хозяина я и мечтал как-то свободнее, а помечтать я очень любил.40
Буян — речная пристань, место выгрузки товаров.
Я воображал себя то героем, вроде Минина, спасающим отечество от гибели, то купцом-миллионером, ведущим громадную торговлю, то землепашцем, то рыбаком, охотником и т. п. Я создавал себе жену-красавицу, с блестящим образованием, которая превосходно поет и танцует и т. д. Сидел ли я в лавке за какою-нибудь работою, вез ли «чунки» по лужам и слякоти, колол ли дрова — мысли мои не покидали меня ни на минуту.
В это время дела нашего хозяина шли прекрасно. 1852 год был особенно хорош по работам на буяне: отправка поташа за границу так была велика, что таких годов не запомнят, почему и заработки на буяне были втрое и вчетверо более, чем бывали ежегодно; а с 1853 года, по случаю войны, началась горячка с золотом и серебром, отчего все менялы зарабатывали неслыханные дотоле барыши. До этого года, я помню, мы старались избавляться от звонкой монеты и постоянно, когда накапливалось золото или серебро, носили его в банк для обмена на кредитные билеты, кроме мелочи, которой в банк не принимали и которая нам самим требовалась для размена. Наш хозяин был не из богатых, почему и оборотов по меняльной части не мог производить таких, какие производили другие менялы; кроме того, он был не предприимчив и не смет, иначе ему было бы легко подделаться к кассиру, заведовавшему выдачею звонкой монеты, потому что тот любил порядком погулять и не брезгал никакой компанией. Хотя я ходил иногда к Ивану Константиновичу Маркову — так звали кассира — с подарками, но наши подарки, состоявшие из свечей, мыла, масла и других хозяйственных принадлежностей, были ничто в сравнении с тем магарычом, который он получал от крупных менял, как, например, Смирнова, Соболева и других.
Золото и серебро, сначала выдававшиеся по номинальной цене, то есть по 5 рублей 15 копеек за полуимпериал, на какую угодно сумму безразлично, вследствие сильного на него спроса от иностранных контор и большой потребности в нем для ведения войны в Турции в скором времени стало быстро подниматься и исчезать из обыкновенной внутренней торговли. Вследствие этого банк стал производить ограниченную выдачу: на каждое приходящее лицо положено было давать по пяти полуимпериалов, а серебра — не свыше как на двадцать пять рублей. Для лиц, отъезжающих за границу, то есть на заграничный паспорт, звонкой монеты по номинальной цене выдавалось на триста рублей. Но охотников получить залога и на такую маленькую сумму было столь много, что в подъезде банка происходила неимоверная давка, а к дверям кассы принуждены были, кроме швейцара, ставить еще военный караул. Кроме менял, почти все апраксинские, щукинские и гостинодворские торговцы посылали своих свободных приказчиков и мальчиков за залогом; даже барыни и барышни, в том числе и сестры нашего хозяина, лезли в эту разношерстную толпу для того, чтобы заработать рубль или полтора. Но, впрочем, посторонним это не всегда удавалось: они иногда не попадали в очередь; зато крупные менялы, как хорошо знакомые со всем банковским персоналом, проходили туда беспрепятственно, по нескольку раз в день, и выносили золото и серебро мешками. Мне не приходилось доставать много золота; пять штук положенных полуимпериалов я, конечно, приносил ежедневно, а через день или два Иван Константинович давал мне по двадцать штук, но тогда к номинальным ста трем рублям я прибавлял еще три рубля, то есть вручал ему сто шесть рублей за двадцать полуимпериалов. Конечно, эта операция велась так что была по возможности незаметна для посторонних: прежде всего я должен был обратить внимание Ивана Константиновича на себя взглядом, то есть значительно подмигнуть и показать пантомимою просимое мною число золотых и предлагаемый магарыч; затем, отдав деньги, отойти в сторону и дожидаться, когда он меня позовет тоже взглядом или ловким кивком головы; затем он, взяв от меня деньги и проверив их незаметно от публики, немного погодя, то есть отпустив прежде некоторых близстоящих, приказывал счетчику завернуть в бумажку мои полуимпериалы и передать мне. Получив сверток, я уходил, не пересчитывая его в кассе. Живший тогда у нас хозяйский племянник, Костя Воробьев, доставал почти ежедневно по сотне и более полуимпериалов, но об нем речь впереди.
Я сказал уже раньше, что жил у хозяина честно только первые два года, а потом меня начал искушать бес. Ходя по Петербургу с разными хозяйскими поручениями, я нередко видел, как другие мальчики лакомятся или курят папироски, и потому, при виде разных выставленных лакомств, у меня тоже слюнки текли, и я подумывал, как бы хорошо было попробовать того или другого. И в это время я вспоминал о нашей, постоянно открытой, выручке и соображал, что могу совершенно незаметно взять, сколько мне потребуется. Но я долго не поддавался бесовскому искушению; месяца два я не мог решиться на то, чтобы стащить из выручки, хотя она постоянно была не заперта, и я ежедневно оставался один в лавке столько времени, что мог свободно сходить в нее. Теперь меня удерживало уже не сознание бесчестности такого поступка, не боязнь греха, я уже забыл наставления покойной моей матери и крестной, а одно только опасение, что могу быть пойман в краже, и потому я так долго не решался на нее.
Наконец, в одно злополучное утро искушение было так сильно, что я, оставшись один минут на пять в лавке, сразу же, по уходе приказчика, открыл выручку и стащил оттуда четвертак… Но едва я закрыл выручку, как кровь бросилась мне в лицо, руки и ноги затрястись, и я весь задрожал. Я так испугался первой своей кражи, что хотел положить этот четвертак обратно в выручку: но тут явилась новая боязнь, что я не успею этого сделать и приказчик меня накроет; хотя приказчиком и дозволялось мне ходить в выручку, но только тогда, когда в отсутствие его приходил кто-нибудь за разменом или покупатель. Опасаясь, чтобы приказчик не заметил моего волнения и не догадался о причине его, я ушел в зад лавки и там спрятал краденый четвертак под лестницу. Затем я вошел опять в лавку, то есть в переднее ее отделение; в это время вернулся приказчик, а я, еще чувствуя в себе неестественное состояние духа и опасаясь, что наружность моя может меня выдать, сразу же по приходе приказчика ушел на двор. Но не успел я отойти и пяти шагов от лавки, как мною овладело новое беспокойство: мне представилось, что приказчику вздумается зажечь огонь и что-нибудь посмотреть в заду лавки, и вот-вот сейчас мой четвертак, спрятанный под лестницею в шелке, бросится ему в глаза и как раз обличит, что он мною украден из выручки; поэтому я сейчас же вернулся со двора и увидел приказчика на галерее напевающим песенку. Я убедился из этого, что он ничего не заметил, и мое волнение стало уменьшаться. Я отправился опять в зад, достал из-под лестницы свои четвертак и положил в карман жилетки: но это место мне показалось почему-то неудобным, и я переложил его в карман штанов; но и этот карман показался почему-то ненадежным, я снова вынул злополучный четвертак, завернул его в бумажку и спустил за голенище. Дело происходило летом, в какой-то праздничный, но не табельный день [41] , до обеда, а летом, при незначительности торговли, особенно в праздники, меня постоянно посылали обедать на квартиру, и оттуда я приносил обед приказчику. Так случилось и на этот раз; вскоре после того, как мой четвертак был уже спрятан в голенище, приказчик послал меня на квартиру обедать.
41
Табельный день — к числу табельных дней относились церковные праздники и царские дни.