Воспоминания Свена Стокгольмца
Шрифт:
– В какой-то мере получил. Меня освободили от контракта, позволили перебраться сюда и работать стюардом. Я надеялся стать подмастерьем у одного из таких достойных людей, как вы.
Слова прозвучали абсурдно даже для меня самого, и для Тапио, разумеется, тоже. Его глаза затуманились, лоб прорезали морщины.
– Освободили от контракта? – пробормотал он себе под нос. – Позволили работать? – Он трижды сжал и разжал кулаки.
Я испугался, что обидел его каким-то непоправимым образом.
– Простите, сэр! Я хотел сказать лишь то…
– Сэр?! Нет, нет! – Его лицо резко смягчилось, словно волна поднялась до высшей точки и опала. Тапио вытащил бутылку
4
За ваше здоровье! (фин.)
Я знаю, что финнов называют мрачными, угрюмыми алкоголиками. Тапио бывал и таким, а бывал и совершенно иным – задорным, язвительным, с твердыми принципами, но не упускающим возможности подурачиться. Сама непредсказуемость.
Всего на семь лет старше меня – ему едва исполнилось сорок – Тапио рассказывал мне о политике и о ситуации в мире. О так называемой Великой войне, бушующей в Европе, я знал лишь понаслышке. Мне казалось, на Шпицбергене она особо не чувствуется. Макинтайр разок ее упоминал, но с явным намерением сменить тему. Британцы в Кэмп-Мортоне наверняка о ней думали – наверное, их братья, опутанные проводами, задыхающиеся от газа, сражались в окопах Франции, но со мной они не разговаривали, а Сэмюэль Джибблит пускаться в объяснения не желал.
В наши первые дни, дожидаясь прибытия двух других звероловов, Тапио взял за труд борьбу с моим невежеством. Усадив меня за работу под своим чутким руководством чистить или иным способом готовить ловушки и другие устройства – у каждого предмета имелся свой порядок обслуживания, определенный смазочный материал, угол заточки и так далее – он вещал на разные темы. Он глубоко ужаснулся, выяснив, что я не слышал о Февральской революции, не говоря уже об Октябрьской революции. Очевидно, Финляндия входила в состав России – я тщетно пытался скрыть тот факт, что для меня это новость (в Швеции Финляндию называли просто Финляндией, никаких глупостей вроде Великого княжества). Но самодержавие в России свергли, и в финском парламенте усилился раскол: некоторые, особенно социалисты, спешили объявить независимость от России-матушки, а несоциалисты считали, что Российское временное правительство не такой уж плохой союзник.
Тапио часто повторял, что социалисты бывают разные. Он тратил немало времени, объясняя, что один социалист может отличаться от другого миллионом разных способов, как, например, он отличался от большевика. Со временем тонкости я усвоил. Не так хорошо, как хотелось бы Тапио, но тем не менее. Он ценил мои усилия, а непониманием порой забавлялся.
Весточки из дома Тапио ловил жадно. Я силился уяснить, почему человек, столь озабоченный волнениями и политическими перипетиями на родине, уехал так далеко в момент, когда все могло измениться. Не раз и не два я спрашивал, почему он не вернется. Отвечал
Тапио всегда по-разному.– Потому что я зверолов, а не политик, – заявил он в первый раз. – Я не могу агитировать, не могу ходить на митинги. Мне нужно слышать, как воет ветер, как льдина отрывается от айсберга, как метет сильная метель.
К моему звероловческому образованию Тапио подходил в той же академической манере: не позволял мне сопровождать его на белую пустошь, пока я не усвою, хотя бы теоретически, основы постановки ловушек и приманок, проверки ловушек и, самое главное, тропления. Он был уверен, что белый медведь растерзает меня или, как минимум, сильно покалечит. Тапио отмечал, что при втором варианте намного хуже мне не будет, но опасался, что по невероятной глупости я навлеку такую же беду на него.
– А ты случайно… не алармист?
Тапио не ответил. От его взгляда повяли бы цветы.
– Но ведь крупные звери встречаются редко? – снова попробовал я.
– Ормсон, дурачина убогий! Звери всюду. Они превосходят нас числом. То, что ты до сих пор не видел белых медведей, говорит мне, что глаза подводили тебя и до того, как ты одного лишился.
Еще Тапио освободил меня от иллюзии того, что звероловство – занятие, которым можно забыться, нарастив рубцовую ткань на раны своей жизни.
– Ты в романтику ударился, – заявил он, когда я впервые озвучил свое желание.
– Не чувствую в себе романтики, – возразил я.
Потом Тапио разглагольствовал о том, как буржуазия создает фантастический и глубоко неверный образ пролетариата. По его словам, одним из ядовитых газов, испускаемым вонючим кишечником русского коммунизма, являлась продвигаемая государством идея того, что труд несет освобождение.
«Позволь мне внести полную ясность, – не раз и не два говорил Тапио, – труд не освобождает. Кому это знать, как не тебе, выросшему на фабрике?! Много свободных людей ты встречал на стокгольмских мельницах?»
Эти мини-допросы и тирады снова развязывали мне язык. Снова, как и с Макинтайром, я заговорил свободнее. Угрюмого безмолвия Тапио не выносил.
– Я имею в виду не любую работу, – возразил я. – Я имею в виду работу под северным сиянием и полуночным солнцем. Выслеживание диких зверей и испытание своей воли под бодрящим арктическим ветром. Разве это не успокаивает душу?
– Ага, ветер бодрящий! – фыркнул Тапио, а сам, похоже, задумался. – То, что ты описываешь, достижимо, но не здесь. – Он презрительно обвел руками окружающее пространство. – Не в лагере. Не в плену цивилизации. Здесь слишком много людей.
Я огляделся по сторонам. Мы были одни.
– Да, да, – закивал Тапио, читая мои мысли, – но по сути здесь людное место. Загрязненное людскими артефактами. Запятнанное людскими пятнами. Чтобы по-настоящему успокоить душу, нужны тишина и уединение. Пустота и время. Думаешь, будь ты моряком на одном из твоих драгоценных английских бригов, окруженным шумом и вонью других матросов, ты слился бы с айсбергом, с дрейфующей льдиной? Нет, не слился бы, – ответил Тапио, не дав мне времени ответить.
– А может, если бы они все погибли, а я остался? – предположил я. – Если бы я один выжил?
Тапио закатил глаза.
– Романтичный идиот! Может, и слился бы. Если бы бросил корабль со всеми его призраками. Один-одинешенек разбил бы лагерь на фьорде – уточняю: никак не меньше, чем на целом фьорде – если бы вслушивался в ветер до тех пор, пока прерывистый гул ледника не показался бы мерным, как метроном… Тогда – может быть.
Тапио показался мне таким далеким.
– Тапио, ты проходил через такое?