Воспоминания
Шрифт:
Хотя по обширности и народонаселению герцогство Варшавское не уступало другим государствам Рейнского союза второго разряда, но оно было истощено и слабо в высшей степени. Польша не имела тогда тех фабрик и мануфактур, которые возникли в ней с тех пор, как часть бывшего герцогства присоединена к России под именем царства Польского. Все богатство герцогства состояло в земледелии, которое не могло доставить столько денег, сколько нужно было на содержание войска, администрации и постройку крепостей. Прусская золотая и серебряная монеты исчезли из обращения. Надлежало употреблять чрезвычайные, насильственные меры для поддержания необыкновенного, неестественного течения дел. Собирали натурою продовольствие для войска, выдавая квитанции или боны, которые со временем обещали выплатить. Пустили в ход ассигнации, которых кредит подорвало само же правительство, объявив, что выменивает ассигнации на звонкую монету, взимая четыре медных гроша за талер за обмен (ажио или лаж). Наполеон прислал в польскую кассу на несколько миллионов злотых старой сардинской монеты (медной-посеребренной), которая долженствовала иметь курс польского полузлотого, то есть семи копеек с половиною серебром. Казна выплачивала этою монетою, но ее не принимали в торговле по показанной цене. Жиды пользовались обстоятельствами, скупали за бесценок ассигнации и сардинскую монету, и заставляли нуждающихся в каких бы то ни было деньгах брать в долг ассигнации и дурную монету по объявленной казною цене [184] .
184
Пущено
Положение финансов было отчаянное, и землевладельцы были совершенно расстроены в своих доходах. Беспрерывно формировали новые полки и набирали команды для подкрепления полков, находившихся за границей. Конскрипция, или набор рекрут по французской системе, становилась весьма тягостной для сельского народонаселения, лишая его лучших работников. По мере уменьшения рабочих рук поднималась цена на съестные припасы. Положение герцогства Варшавского было болезненное. Усилия его походили на лихорадочные припадки. Энтузиазм был лихорадочный жар; движения – судороги, а между тем тело истощалось и по мере упадка сил физических – упадал дух. Помещики, поселяне и порядочные торговцы, не ростовщики – чувствовали вполне бедственное положение страны.
Народонаселение Варшавы в то время составляло около 75 000 жителей обоего пола и всех возрастов, кроме войска, чиновников и приезжих. Те, которые не видали прежней Варшавы, не могут составить себе о ней никакого понятия. Город был порядочно грязен, плохо вымощен, во многих местах вовсе не вымощен, весьма дурно освещен по ночам, и находился под весьма слабым полицейским надзором. Теперь лучшая улица, правильнее "площадь, называемая "Краковское предместье", простирается внутрь старого города (stare miasto), а тогда между ними был ряд домов, и с Краковского предместья в старый город входили и въезжали через узкие ворота. За этими воротами возвышалось огромное четырехугольное здание: городская ратуша, а вокруг нее были узкие, сырые, грязные улицы, лишенные круглый год солнечных лучей, потому что высокие здания препятствовали им проникнуть до земли. Возле так называемых «мировских казарм» наемный мой экипаж засел однажды в грязи по оси, и меня вынес извозчик на мощеное место на своих плечах. Вечером нельзя было выйти на улицу без фонаря, и у подъезда театра, трактиров и всех публичных мест стояла всегда толпа мальчиков с фонарями для провождения посетителей до дому. Нечистота в жидовском квартале, на Орлиной улице была нестерпимая! Трактиры, кофейни и шинки были отперты всю ночь. Полицейские комиссары (то же, что наши частные приставы) были избираемы гражданами, и разумеется, долженствовали быть весьма снисходительными. Жили в Варшаве, как говорится, спустя рукава, почти без всякого надзора, кто как мог и как хотел.
Хотя город был и не щегольской, но обращал на себя внимание великолепием и прекрасной архитектурой древних католических церквей и монастырей и некоторых казенных и частных зданий, или палат (по-итальянски: Palazzo, по-польски: Palac). Королевский дворец, или замок, на высоком берегу Вислы со стороны города был закрыт строениями, но со стороны реки представлял великолепный вид. Для прогулок внутри города служили сад палат Красинского, где были присутственные места, и сад палат Саксонских, где впоследствии жил его императорское высочество государь цесаревич Константин Павлович. Кроме того, при многих домах были садики, а в домах трактиры и кофейни. Садики эти по вечерам были иллюминованы и всегда наполнены посетителями. В трактирах и кофейнях (исключая нескольких французских ресторанов, между которыми отличались ресторан Шаво под колоннами (pod filarami) на Наполеоновской (Медовой) улице, и Пуаро на Длинной (Deiugiey) улиц) прислуживали девушки, красивые, ловкие, болтливые и даже остроумные, – и это привлекало посетителей. Вообще в Варшаве публичная жизнь была в полном развитии, и только семейные люди, старики обедали и ужинали дома. Окрестности Варшавы очаровательные. Везде множество трактиров, и везде было множество посетителей. Жизнь была дешевая до невероятности! За червонец можно было провести преприятно день: обедать в хорошем трактире, пить кофе у молодой кофейницы, посетить театр, поужинать и прокатиться в кабриолете на четырех колесах (drozki), запряженном парою хороших лошадей. Гастрономы ездили к немцу Шуху лакомиться кормлеными раками, к немцу Шиллеру есть жареного каплуна, начиненного сардинками, пить превосходный кофе, с отличными сливками в кофейне, называемою сельскою (Wieyska kawa). Лучший обед (за рубль серебром) был у Розенгорта, на улице Лешно (Leszno). Все лучшее было у немцев, как водится, то есть изготовляли все туземцы, а продавали и брали барыши – немцы.
В Варшаве был один только польский театр противу палат Красинского, на котором играли трагедии, драмы, комедии, водевили и малые оперетки. Балетной труппы не было, хотя театр имел театральную школу. Актеры и актрисы были превосходные. Лучших я не видал, а видел, может быть, равных им. Первый трагик был Веровский, высокий, складный мужчина, с прекрасною, открытою физиономиею и удивительным органом. Жесты его, движения, игра физиономии, интонации совершенно соответствовали и доказывали, что он глубоко изучил свое искусство и возвышался чувством и разумом до тех характеров, которые изображал. Особенно он хорош был в высокой драме, в «Макбете», в «Отелло» Шекспира, в ролях, созданных Шекспиром, и в некоторых национальных трагедиях и драмах. Веровский исторгал слезы и приводил в содрогание. Игра его была умная и спокойная, и в сценах сильных страстей он сам пылал и воспламенял зрителей, но не кричал, не ревел и не топал ногами, сохраняя всегда благородство поз и достоинство героя. Веровский, уроженец западных губерний, говорил прекрасно по-русски и даже играл в Киеве и в Витебске в труппе странствующих русских актеров. Его приглашали в Петербург, но он, зная любовь публики к знаменитому тогда трагическому актеру Яковлеву, боялся его соперничества. Первая трагическая актриса Ледуховская (графиня), поступившая на сцену по непреодолимой страсти к драматическому искусству, была, по моему мнению, гораздо выше знаменитых французских актрис Жорж и Дюшенуа. Прекрасный рост, правильные, выразительные черты лица, трогательный, доходивши до сердца голос, благородство приемов, удивительный, необъяснимый взгляд, проникавший в душу зрителя, способствовали тем волшебным эффектам, которые Ледуховская производила своей чудной игрой. Ледуховская была превосходная актриса во всех трагических ролях, но в «Макбете»,в сцене лунатизма – она была выше всего, что можно себе представить в воображении. Шекспир никогда, вероятно, не думал, чтоб изобретенная им сцена производила такое впечатление. Я сам был свидетелем, что женщины в ложах падали в обморок, когда Ледуховская разыгрывала эту сцену.
Дмушевский прекрасный актер в драме, и особенно в благородной комедии, был в то же время и отличным литератором. Он основал газету «Курьер Варшавский» (Kurierek Warszawski), которая и поныне существует. Жулковский – комик, по моему мнению, выше тогдашних
французских комиков Брюне и Потие, был также остроумным литератором, и по большей части сам сочинял или составлял пьесы для своего бенефиса. Лишь только он выходил на сцену, в зале раздавался хохот. Остроты и эпиграммы Жулковского заключали в себе глубокий смысл, смешили, и в то же время давали пищу разуму. Он издавал в неопределенное время листки под заглавием "Момуо, заключавшие в себе собрание острых слов и эпиграмм. Кроме того, служитель Жулковского по имени Новицкий, разносил по трактирам и кофейням писаные листы «Момуса», читал их вслух, и получал за это добровольные приношения от слушателей. Этими листами Жулковский платил Новицкому за службу. Писаный «Момус» состоял по большей части из эпиграмм на известные чем бы то ни было лица в Варшаве – но эти эпиграммы и были в таком роде, что никто ими не обижался. Жулковский шутил также над собою и над ревностью своей жены, выдумывал презабавные анекдоты на разные лица – и все это было так смешно, так остро, что самый серьезный человек не мог удержаться от смеха. Лишь только Новицкий появлялся в зале – наступала тишина и все окружали чтеца, а если сидели за общим столом, то прекращали обед или ужин, чтоб слушать чтение.Госпожа Ашпергер, полька, замужем за немцем, прекрасно играла в оперетках и в водевилях и сама была прелестная. Я видел два раза на сцене старика Богуславского, создателя польского театра при последнем короле Станиславе Августе Понятовском. Богуславский был и драматический народный писатель и актер – истинный гений и в литературе и на сцене. Драматические его сочинения и переводы напечатаны в нескольких томах. Народная пьеса его "Краковяки и горцы" (Krakowiaki i gyrale), с танцами и песнями на народные напевы никогда не состарится. Эту пьесу польские актеры давали раз двадцать в Петербурге с величайшим успехом. Богуславский был уже очень стар, когда я видел его на сцене, но игра его произвела удивительный эффект.
Бедность и нужда были внутри края, но в Варшаве веселились. Кроме публичных забав во всех частных домах давали обеды, вечера, балы, на которых, разумеется, первые роли играли офицеры, потому что вся молодежь была на военной службе. Для меня открыты были двери во все первые дома – и, признаюсь, это было райское время для меня. Но у меня был в Варшаве ментор, аббат Швейковский, угрюмый, серьезный, богатый и скупой старик, который по праву родства не давал мне покоя, упрекал в бездействии, осуждал пристрастие мое к светской жизни и настаивал, чтоб я вступил на какое-нибудь поприще деятельности. Надобно было повиноваться.
В Варшаве я нашел двух старых товарищей, бывшего ротмистра в Уланском его высочества полку Боржемского и бывшего корнета того же полка Дембовского, уроженцев Волынской губернии. Оба они служили подполковниками в гусарских полках, которых было два в войске герцогства Варшавского, один серебряный, другой золотой. Отыскал я также и похитителя прекрасной жидовки, капитана, и нескольких родственников. Посредством их познакомился я со многими офицерами полков, стоявших в Варшаве и в окрестностях, – и по совету старых товарищей и новых приятелей наконец явился с письмом графа Тышкевича к князю Иосифу Понятовскому, главнокомандующему польским войском и военному министру. В первый раз явился я к нему в приемный день. В зале было множество офицеров и разных просителей, в том числе и несколько женщин. Князь сперва подошел к женщинам, выслушал каждую, принял бумаги и обещал скорый ответ. Потом обошел по очереди всех бывших в зале. Вручив ему письмо и записку о себе, я сказал только: от референдария литовского графа Тышкевича. Князь прочел письмо, сказал мне несколько вежливостей, спросил о здоровье графа и пригласил на другой день к обеду, примолвив, что подумает, что можно будет для меня сделать.
Князю Понятовскому было тогда сорок семь лет от рождения (родился в 1763 году); но на вид он казался моложе, потому что он чернил волосы. Он был красавец и молодец, в полном смысле этих слов – прекрасный, ловкий, статный мужчина. Лицо его выражало необыкновенную доброту душевную и в глазах были что-то привлекающее. Он уже дал блистательные доказательства личной храбрости и познаний военного искусства в войнах до разделения Польши и в 1809 году. Он начал свое военное поприще в австрийском войске и на двадцать шестом году от рождения уже был фельдмаршал-лейтенантом (то же, что у нас генерал-лейтенант). При начале первой французской революции в 1789 году он призван был дядею своим, королем Станиславом Августом в Польшу и был главнокомандующим польского войска в войне 1792 года, но, находя сопротивление в бестолковом сейме, он оставил службу и удалился из отечества. В 1794 году он возвратился в Польшу и командовал дивизией под главным начальством Костюшки. После уничтожения политического существования Польши князь Иосиф Понятовский снова удалился из отечества с другими членами бывшей королевской фамилии. Брат его, князь Станислав, поселился навсегда во Флоренции, и впоследствии вступил в подданство герцогства Тосканского, а князь Иосиф путешествовал по Европе и отказался от вступления во французскую службу, хотя ему и предлагали чин генерала дивизии (то же что генерал-лейтенант). Когда же Наполеон занял прусскую Польшу и устроил в ней временное правление в 1806 году, князь Иосиф Понятовский возвратился в отечество, принял звание высшего министра и сформировал войско, над которым ему вверено главное начальство. Князь Понятовский был человек умный, образованный и притом искусный полководец. Доброта его и щедрость были беспредельные. Можно сказать, что он был идолом Польши, войска и народа. Во всей Западной Европе его называли польским Баярдом: рыцарем без страха и упрека (sans peur et sans reproche). Он имел одну, впрочем рыцарскую слабость, свойственную многим героям, а именно: он был страстный любитель прекрасного пола, и притом разборчив только в красоте, а не в звании женщин. Несколько раз князю Иосифу Понятовскому предлагали блистательные партии, и он мог бы породниться с владетельными фамилиями, но он всегда отвечал одно: что чувствует себя не в силах сохранить супружескую верность и потому отказывается от женитьбы, зная по опыту, что все женщины более или менее ревнивы. На основании этого правила он всю жизнь остался холостяком и волокитою. Князь Иосиф имел богатые поместья, но огромные доходы его были недостаточны для удовлетворения всех его потребностей, из которых главную составляла благотворительность. Бедным, истинно нуждающимся он отдавал последнее и потому часто бывал без денег и принужден был занимать. Он знал и любил службу и при всем своем добродушии строго соблюдал ее.
В пять часов пополудни явился я к обеду. За столом было несколько генералов, штаб– и обер-офицеров, чиновников высшего министерства и два министра, Матушевич и Выбицкий. Всего было человек двадцать. Князь по старинному обычаю представил меня каждому гостю и назвал мне каждого гостя. Это означало, что все мы были знакомые между собою по дому князя Понятовского. За столом князь расспрашивал меня о Финляндской войне и с величайшим вниманием и любопытством слушал рассказ мой о подвигах графа К.М.Каменского и о переходе Барклая-де-Толли по льду чрез пролив Кваркен в Швецию. Я старался сокращать рассказ, но князь расспрашивал о подробностях, н мы оттого просидели лишний час за столом. Другие собеседники, как мне казалось, также слушали меня со вниманием и даже с некоторым удивлением, похожим на недоверчивость, хотя я говорил сущую правду. Князь превозносил храбрость, стойкость, терпение русского солдата и превосходную дисциплину русского войска и повторял слова Наполеона, сказанные после сражения под Фридландом, что: "Русских можно перебить (или разгромить), но победить нельзя".