Воспоминания
Шрифт:
Письмо Наполеона с предложением мира, писанное в Бамберге, король Прусский прочел на другой день несчастной битвы, и на основании его послал к нему просить о заключении перемирия. Наполеон отказал в этом, и объявил, что намерен вполне воспользоваться плодами победы. Из-за Одера, король Прусский предложил мир Наполеону, но он отвечал, что Пруссия не может приобрести мира иначе, как большими пожертвованиями. Королю ничего не оставалось делать, как искать спасения поблизости русской границы, и он поселился, со всем семейством своим, в Кенигсберге. До начатия кампании, король Прусский имел до 200 000 войска, со всеми гарнизонами – а теперь между Вислою и Неманом, т. е. за чертой, занимаемой французами, у него было не более 20 000 разных команд. Вся надежда была на Россию и на великодушие императора Александра!
Вот при каких обстоятельствах вышел я в офицеры! В Петербурге сперва не хотели верить в такое быстрое разрушение всех сил прусской монархии; но когда это непостижимое событие подтвердилось, все пришло в движение, и вся Россия начала вооружаться.
16 ноября издан высочайший манифест о войне с французами. 30 ноября обнародован манифест об учреждении милиции. Все отставные офицеры приглашались в службу, в западных губерниях, и на юге открыты вербунки, для формирования конных полков
Две армии были в России на ногах. Одна, под начальством восьмидесятилетнего фельдмаршала графа Каменского, в состав которой входили корпуса генералов Беннингсена и графа Буксгевдена, поспешала к Висле, на помощь Пруссии и для удержания движения французских войск к пределам России; другая армия, под начальством генерала Михельсона, вторгнулась в Молдавию (в начале ноября), потому что Порта, побуждаемая к войне французским послом в Константинополе, генералом Себастиани, нарушила договоры сменою господарей Молдавского и Валахского, и отказалась от всяких объяснений с Россиею. Очевидно было, что Турция намеревается начать войну; надлежало предупредить неприятеля, и 11 ноября генерал Михельсон вступил в Яссы. – Итак, Россия принуждена была вести две войны в одно время: со всемогущим повелителем Франции, который, смирив Австрию и уничтожив Пруссию, самовластно повелевал в Европе, и с Турциею, которая могла действовать всеми своими силами против разделенных сил России. – Император Александр с удивительною твердостью и необыкновенною решительностью вступил в эту борьбу, чтобы сохранить честь и славу Богом вверенного ему царства, которое предок его Петр Великий ввел в семью европейских государств. Если б Россия осталась тогда спокойной зрительницей всех присвоений Франции и уступила Турции – то лишилась бы, навсегда, влияния своего в Европе, которая на одну ее полагала надежду своего избавления. Вооружением России произведено самое благотворное действие в умах: им доказали, что одно проигранное сражение не может лишить ее всех сил и средств к отпору. – Трудное время было для России – но и блистательное! Россия обожала своего государя, государь полагался твердо на свой храбрый и преданный ему народ. Этот сердечный союз был точно трогателен! – Все пришло в движение по слову царскому: все охотно ставили людей в милицию, жертвовали на ее. обмундировку и содержание, и кто только мог, вступал в военную службу.
В Стрельной Мызе, где была штаб-квартира Уланского его высочества цесаревича и великого князя Константина Павловича полка, формировался тогда батальон императорской милиции, из собственных крестьян императорской фамилии в Санкт-петербургской губернии. Исключая красноcелов, все солдаты в батальоне были из Чухон. Сам цесаревич занимался устройством этого батальона, в котором все офицеры были или из корпусных офицеров, или из кадет первого и второго кадетских корпусов. Батальонным командиром был полковник Андрей Андреевич Трошинский. Все члены высочайшей фамилии утешались этим батальоном, который, невзирая на то, что весьма немногие солдаты разумели по-русски, вскоре сравнялся в выправке со старыми полками гвардии. Офицеры батальона должны были учиться по-чухонски, чтобы понимать своих солдат и быть ими понимаемы. Замечательно, что как ни трудно было обучить и выправить этих солдат, все сделано было одною ласкою, и с ними обходились, как с добрыми детьми. Батальон этот дрался чрезвычайно храбро в кампанию 1807 года, и за это поступил в гвардию и послужил основанием нынешнего Лейб-гвардии финляндского полка.
Не только Стрельна была тогда не то, что теперь, но и все окрестности Петербурга имели другой вид. Левая сторона Петергофской дороги, только до Колонии и дачи, принадлежащей ныне графу Витгенштейну, была застроена дачами; далее было пусто. Между Стрельною и Петергофом было несколько деревень, но дач вовсе не было. Дворец и деревянные казармы, с госпиталем, существовали в Стрельне, но самая слобода состояла из лачуг или маленьких домиков, в которых для найма было не более одной комнатки. Две или три комнаты была бы роскошь. Домишки эти, большею частью, принадлежали старым служителям его высочества цесаревича, и отставным семейным унтер-офицерам конной гвардии, жившим получаемым от цесаревича пенсионом и вспомоществованием. Во всей Стрельне был один только порядочный дом (принадлежавший англичанину, служившему при дворе его высочества), занимаемый поручиком конной гвардии графом Станиславом Феликсовичем Потоцким, проживавшим несколько сот тысяч рублей в год дохода. Ни одной из нынешних дач не было, и даже дача Энгельмана, главного управителя вотчинами его высочества, начала строиться позже. Нельзя себе представить, какая перемена произошла во всем, в тридцать восемь лет!
Петергоф, ныне прекрасный город, был немногим лучше Стрельни! Дворец и сады существовали, хотя и содержались не так щегольски, как теперь, но селения были самые бедные, а между верхним и нижним селением, где ныне чудесный английский сад, было дикое место, как его создала здешняя угрюмая природа. От Петербургской заставы до дворца еще были кой-какие домики, но в дальнем Петергофе, со стороны Ораниенбаума, было селение, какое может существовать теперь где-нибудь в глуши, в захолустье России! В этом селении домики и лачуги принадлежали или отставным придворным лакеям, или ремесленникам императорской гранильной фабрики, существовавшей тогда в полном блеске
и в большом размере. Бумажной фабрики вовсе тогда не было. Каменные здания были: церковь, гранильная фабрика и конюшни, где помещались уланские лошади. Ни одного немецкого трактира, или так называемого "ресторана" не было в Петергофе, а в Стрельне один только трактир был на почтовой станции, где собирался весь надод, любивший, как говорил в шутку наш полковник, граф Андрей Иванович Гудович: "сушить хрусталь и попотеть на листе". Тут был бессменный совет царя Фараона, т. е. тут метали банк с одного утра до другого! Тогда это не было еще запрещено, как я уже сказал прежде.Один или два эскадрона наших стояли постоянно в конногвардейских казармах в Петербурге, а остальные помещались в Стрельне и Петергофе, – т. е. полк расположен был на тридцати верстах расстояния, и все мы, однако ж, весьма часто видались между собою. Я уже сказывал, что между офицерами все было общее. У эскадронных командиров всегда был открытый стол для своих офицеров – но как молодежи приятнее было проводить время между собою, без седых усов, то кто из нас был при деньгах, тот и приказывал стряпать дома. Эти корнетские обеды не отличались гастрономическим изяществом, но были веселее стотысячных пиров. Щи, каша, биток или жаркое составляли нашу трапезу; стакан французского вина, или рюмка мадеры, а иногда стакан пивца – и более нежели довольно! Но сколько было тут смеха и хохота, для приправы обеда, сколько веселости, шуток, острот! Блаженное корнетское время! Фанфаронство, надутость, чванство, важничанье почитались между нами смертными грехами, которые и при жизни не прошли бы без кары.
Из Стрельни и из Петергофа нельзя была ездить в Петербург без дозволения его высочества и без билета, за собственноручным его подписанием – вот что было нашим камнем преткновения. Проситься в Петербург нельзя было иначе, как по очереди, и то в свободное время, да и нельзя было проситься часто, и этим условиям весьма трудно было подчиниться буйным корнетским головушкам и сердцу, через которое переливалась пламенная юношеская кровь. Жажда наслаждений терзала нас! Тысячи магнитов притягивали нас в Петербург: то дают прекрасную пьесу на одном из петербургских театров, то маскарад у Фельета, то бал в знакомом доме, на который привлекается сердце какой-нибудь занозушкою(как говорили тогда) – и молодежь, отслужив день, скакала на вечер в Петербург, часто без спроса. Удалось – хорошо; узнали или увидели – марш на гауптвахту! Я был самый страстный любитель театра, как только можно быть, и дорого поплатился за эту страсть.
В это время в полной славе был Владислав Александрович Озеров. После языка Сумарокова, язык Княжнина, в Рославе, уже приятен был слуху, но язык Озерова, который теперь кажется нам жестким и устарелым – был музыкою, и трагедии его привлекали в театр всех образованных людей. Смерть Олега, представленная в первый раз в 1798 году, хотя и обратила на сочинителя общее внимание, но не произвела сильного эффекта – и пьеса была почти забыта. Возвысила поэта и дала ему блеск трагедия его: Эдип в Афинах, представленная в первый раз 25 ноября 1805 года. Трагедия эта, исполненная высокого чувства и драматических эффектов, имела самый блистательный успех: в ложах рыдали; рукоплескания, восклицания, вызовы автора повторялись при каждом представлении, и публика не уставала наслаждаться этим истинно прекрасным созданием. Фингал, представленный в том же году, 8 декабря – трагедия, исполненная нежности и геройства, с прекрасной музыкой О.А.Козловского, с хорами, балетами, сражениями, приближаясь к романтическому роду, имела больший успех, нежели Эдип, и довершила торжество поэта. Имя Озерова было в устах каждого, и все молодое поколение затвердило наизусть не только лучшие стихи, но целые тирады из этих трагедий.
Не быть в представление Эдипа или Фингала, для любителя театра было несчастьем! И вдруг, среди полного разгара патриотического чувства в народе, при всеобщем воспламенении сердец и умов, объявлением войны гордому повелителю Франции и Европы, угрожавшему России уничижением, при тяжком страдании народной гордости, после первой неудачи под Аустерлицем – появилась трагедия Димитрий Донской! Представления ее ждали все, как народного празднества! Я был в первое ее представление, 17 января 1807 года, и сознаюсь, что не в силах описать того восторга, того исступленного энтузиазма, которые обуяли зрителей! Это было не театральное представление, а римский форум, на котором мысли и чувства всех сословий народа слились в одно общее чувство, в одну мысль! – Обожаемый государь, любезное Отечество, опасность предстоящей борьбы, будущие надежды и слава, тогдашнее положение наше, которое можно выразить словами Гамлета – быть или не быть (to be, or not to be) – все это сжимало сердце и извлекало из него сильные порывы. Каждый стих, каждую тираду, припоминающие настоящее положение России (а вся трагедия наполнена этими применениями), были ударом в сердце! В одном месте театра раздавались радостные восклицания, в другом рыдания и вопли мести… Тогда еще умели жить сердцем! Тогда не стыдно было выказывать чувства, и жалкая холодность ко всему еще не была принадлежностью хорошего тона!..
Здесь кстати вспомнить о двух тогдашних знаменитостях, с которыми я хотя и не был в особенных связях, но которых видел в обществах, слышал их речи и смотрел на них с каким-то благоговением. Это были Владислав Александрович Озеров и истинно великий трагический артист, Алексей Семенович Яковлев.
Я уже сказывал, что В.А.Озеров воспитывался в Сухопутном Шляхетном кадетском корпусе. Он родился в 1770 году, следовательно, в первое представление Димитрия Донского ему был тридцать седьмой год от рождения. Из корпуса выпущен он прямо в поручики в армию (в гвардию тогда не выпускали), в 1788 году, т. е. при графе Ангальте, и награжден, за успехи в науках, первою золотою медалью. – Биографы наши не могли отыскать никаких подробностей о службе и частных случаях жизни Озерова. Известно только, что он был сперва адъютантом при графе де Бальмен, потом был в отставке, снова поступил в военную службу, имел наконец чин генерал-майора, находился в статской службе – членом Лесного департамента, вышел в отставку в 1808 году, уехал в деревню, на родину, в Тверскую губернию – заболел, страдал долго, и наконец помешался в уме и умер, в ноябре 1808 года. – Не будь Озеров поэтом, о нем нечего было бы сказать, как разве повторить сатирическую эпитафию И.И.Дмитриева, которой прикрываются целые фаланги отправляющихся в вечность именитых мужей: