Воспоминания
Шрифт:
Покойный граф де Бре, с которым я познакомился в Петербурге, с восторгом рассказывал мне о тогдашней дерптской жизни, что подтверждали и все знавшие Дерпт в то время. Все это теперь упало! Дворянство разделилось на партии; собрания в домах бывают редко; провинциальный дух, называемый здесь неправильно патриотизмом, занял все умы. На дворян не матрикулированных (т. е. не вписанных в дворянскую книгу остзейских губерний) смотрят как на зачумленных; с учеными не водятся – и в Дерпте водворилась скука, хотя едва ли более где есть материалов к веселой, беззаботной жизни, как здесь, потому что здесь есть и просвещение, и образованность, с хорошими качествами души. Во время постоянного моего пребывания в Карлове (от 1832 до 1837 г.) снова завелись в Дерпте общежитие, веселость в обществах и гостеприимство – смело могу сказать, что и я несколько содействовал к оживлению усыпленного духа общежития. Теперь опять в Дерпте холодно, как в могиле! Вообще в немецком обществе должен быть будильник, француз или славянин, с горячей кровью – а не то немцы скоро задремлют.
При таком расположении общества, какое было тогда в Дерпте, разумеется,
Пройдя через город парадным маршем, за заставой мы пошли по три справа, и едва прошли версты три или четыре, как увидели за собою погоню: десятка два саней, возков и кибиток. Любезные наши хозяева и, разумеется, милые хозяюшки бала вздумали провожать нас. Песельники вперед – пой веселую! А мы начали гарцевать на конях, вокруг экипажей, и на прощанье меняться ласковыми словами и нежными взглядами с милыми нашими танцорками. На комплименты и фразы мы не скупились. Пробалагурив таким образом на расстоянии нескольких верст, мы наконец распростились с нашими новыми знакомцами и знакомками; они воротились в город, а мы пошли своим путем.
Итак, Дерпт, в первое мое с ним знакомство, произвел во мне самое приятное впечатление. Не думал я и не гадал тогда, что, по прошествии двадцати двух лет, буду лифляндским помещиком и почти жителем Дерпта! И теперь еще здравствуют в Дерпте некоторые свидетели этого приема, сделанного его высочеству и его полку, и до сих пор живут две царицы тогдашнего бала, две сестры, девицы фон-Лилиенфельд. Не раз припоминал я им об этом бале – и невольный вздох вылетал у нас из груди о прошедшем времени!
За две станции от Дерпта начинается Латышина, страна, обитаемая латышским племенем, Lethland. Латыши во стократ смышленее, образованнее и общежительнее чухон, и, что весьма замечательно, никогда с ними не роднятся посредством браков. – Латышский язык, отрасль древнего литовского, мягче и благозвучнее чухонского. Латыши народ красивый, и женский пол их прелестный: есть между латышками истинные красавицы! Латыши живут в домах с окнами и печами, довольно чисто, и одеваются опрятно, особенно женщины. Пища у них хотя убогая, но порядочная. Здесь мы несколько отдохнули, хотя при квартировании было всегда одно и то же неудобство, потому что и латыши и чухны живут не деревнями, а в отдельных домах, каждый возле своего поля. Почти при всех мызах в то время были квартирные домы (Quartiehauser), нарочно построенные для офицерского постоя; но нам приказано было находиться при своих взводах, и мы тогда только квартировали все вместе, в квартирном доме, когда эскадрон не был рассыпан. Некоторые помещики приглашали офицеров к обеду, на мызу, но это составляло исключение из общего правила. Мы обыкновенно покупали провизию на мызе или у мужиков, и варили на квартире. – Не то, что в России и в Польше, где рады случаю угостить офицера!
В Риге также дан был для его высочества и его полка бал, даже великолепнее дерптского, но не столь веселый и бесцеремонный. Рига имеет уже все притязания большого города: тут все власти и все чиновничество, следовательно и этикет. – Танцевали мы, но уже не до упада и не до первого обморока, и после ужина, в три часа утра, разъехались по домам, т. е. по квартирам.
Из похода я писал длинные письма к Лантингу, передавая в них мои мысли и ощущения. Хорошо помню, что Рига мне тогда не понравилась, хотя виновата в этом была не Рига, а мое юношеское романтическое воображение. Узкие улицы, домы старинной архитектуры, готические церкви восхищали меня, и я воображал, что перенесся в Средние века, искал везде рыцарей – и встречал на каждом шагу лавки, с немецкими и еврейскими надписями на вывесках, озабоченных купцов и толпы польских жидов. Особенно менялы произвели на меня неприятное впечатление… Возле церквей, на площадях, у знаменитого плавучего моста на Двине, стояли ряды столиков с различной монетой, а за столами сидели жиды, жидовки, русские безбородые староверы и разный сброд, и криком и визгом приглашали менять русские деньги на иностранные. Здесь мы разменяли
свои ассигнации на прусские талеры, гульдены и дидки, которые теперь уже не существуют. Прусская серебряная монета в то время вообще содержала в себе много меди, а дидки – это были маленькие (с ноготь мизинца) медные посеребренные деньги. Рига завалена была английскими товарами, и хотя с нас брали вдвое в лапках, но все же все мануфактурные изделия были чрезвычайно дешевы. Денег было много в городе и в провинции, потому что все произведения земли, при превосходном урожае, по случаю войны были чрезвычайно дороги и покупались на наличные деньги, а из Литвы требовалось множество товаров. 1806 и 1807 годы были самые счастливые в течение целого столетия для остзейских и литовских помещиков и купцов. С тех пор не было там никогда такого изобилия, таких требований на товары, таких цен и столько наличных денег. Например, бочка хлебного вина продавалась от 60 до 75 рублей ассигн., а ныне продается по 20 рублей ассигн. и менее.Разврат в Риге был тогда в высочайшей степени! Помня хорошо прочитанное мною сочинение Бартелеми: Путешествие Анахарсиса по Греции и Азии, с присовокуплением известий о Египте – я сравнивал Ригу, в письме моем к Лантингу, с Вавилоном!
Здесь зимовало множество английских кораблей, а известно, как живут на берегу английские моряки. На рижских форштатах был настоящий Содом! День и ночь раздавались звуки музыки, песни, крик и шум. Вино лилось рекою – по золоту! Нимфы радости, соблюдая строгий нейтралитет, разъезжали толпами из одного города в другой, где только собирались или где проходили войска. – Бедные немки! Страшно подумать, как легкомысленно тысячи несчастных красавиц добровольно повергаются в бездну разврата и крайнего уничижения, для того только, чтобы украситься разноцветными тряпками и прожить несколько лет в гнусной праздности и лени! И почему во всех портах, во всех столицах между этими несчастными, погибшими существами более всего немок? Важная философическая задача!
Весь образованный мир единогласно сознался, что нет лучших жен и матерей, как немки, и что ни в одной стране нет столько честности, религиозного духа и образованности, как в Германии. Откуда же эта крайность! – Источник зла в самом добре. Простодушная немка легко верит клятвам влюбленного, и если он развратен, не дорожит своею совестью и невинною душою несчастной, то легко ввергает ее обманом в первое преступление, которое влечет за собою самые пагубные последствия. Гнусные люди, большею частью евреи и еврейки, торгующие падшими существами, как демоны хватают немедленно несчастную жертву в свои когти, развращают ее воображение, усыпляют совесть, заглушают стыд и затмевают слабый ум приманками мишурной роскоши и обманчивой будущности – и губят навеки!
В мои лета я могу сознаться, что в молодости, побеждая иногда умом отвращение свое от этих несчастных созданий, я сближался с ними из любопытства, и лаской и состраданием заставлял их рассказывать мне, каким образом они дошли до такой степени унижения. Почти всегда слезы раскаяния и даже отчаяния сопровождали этот рассказ: анатомируя таким образом сердце, погрязшее в разврате, я открывал в нем драгоценные капли чести, стыда и совести. Всегда почти причиной падения были обман и клятвопреступничество мужчины! По моему мнению, это то же, что убийство – даже более, нежели убийство, потому что тут убивается душа! – Горе тому, у кого на совести лежит гибель несчастной женщины, вверившейся ему на слово! – Нет сомнения, что в некоторых рассказах могла быть ложь, потому что эти падшие существа привыкают жить ложью – но даже самое то, что и в лживом рассказе обман выставлялся первою причиною к разврату, служит неоспоримым доказательством, что по крайней мере девять десятых совращены обманом с истинного пути. – Этих несчастных было тогда в Риге множество! Вечером, они, как неистовые вакханки, бегали толпами по улицам, нападали на прохожих и тащили насильно в свои жилища! Один из наших молодых офицеров должен был обнажить саблю и даже ранить нескольких из этих гиен, напавших на него между городскими воротами и Петербургским форштатом. Цесаревич, узнав об этом происшествии, посмеялся и пошутил над офицером, но подарив ему новую саблю, велел ту саблю, которая обнажена была против вакханок, бросить в Двину… Черта характеристическая!
Его высочество цесаревич, по особенной любви к своим уланам, приказал выдавать офицерам порционные, т. е. столовые деньги, из собственных сумм. Мы не брали этих денег, не из гордости, но потому, что на первых порах у каждого из нас водились кой-какие деньжонки, и в походе негде было их тратить. По прибытии в Ригу этих порционных денег накопилось до семи тысяч рублей ассигнациями, и полковой командир, полковник Чаликов, намеревался раздать их в офицерские эскадронные артели, или, если кому угодно, на руки. До Риги шел с нами при полку майор Притвиц, жестоко израненный, в голову, при Аустерлице. Он беспрерывно страдал, и мы мало его знали. В Риге болезнь его дошла до того, что он начал мешаться в уме. Надлежало его оставить. Он был отец семейства и человек небогатый; офицеры согласились отдать ему порционные деньги, все 7000 рублей, что и было исполнено.
Его высочество был в восхищении от этого поступка офицеров и хотел знать, кто первый подал к этому мысль. Никто не сознавался. Это еще более тронуло его высочество цесаревича. "Господа", сказал он нам: "я люблю, когда вы откровенно сознаетесь мне в ваших шалостях, но в этом случае охотно прощаю вам ваше запирательство! Всех вас прижимаю к сердцу, в лице вашего полкового командира!" – Его высочество со слезами на глазах прижал к груди своей и расцеловал полковника Чаликова.
"Каковы, каковы молодцы!" примолвил он. Эти слова: каковы и какое его высочество имел привычку повторять и в хорошем и в дурном смысле, когда бранил и когда хвалил. "Фонтеры-понтеры!" отвечал полковник Чаликов. Это были слова, которые не сходили у него с языка. После, когда он был произведен в генерал-майоры, Чаликов прибавил к своим любезным: "фонтеры-понтеры – дери-дё-ром, Чаликов генерал-майором!"