Воспоминания
Шрифт:
Я хотел, мы хотели, чтобы горькое наследие не мешало строить будущее. Поэтому следовало признать итоги истории. Не для того чтобы отказаться от борьбы против раскола, а чтобы сбросить балласт, мешавший нам действовать в направлении мирного изменения положения в Европе и в Германии. Моя критика была направлена и в мой собственный адрес.
Все старания быть понятыми остались безрезультатными, во всяком случае, почти безрезультатными. Протрубили сигнал к охоте на сторонников «политики отказа». Кизингер в 1967 году сначала неодобрительно назвал часть публицистов, а затем и мою партию «партией признания». Неонацисты и те, кто не хотел выглядеть таковыми, в последующие годы устраивали демонстрации против тех, кого они обвиняли в отказе, граничащем с изменой родине, или в аморальном согласии с несправедливостью. Еще в 1988 году перед встречей с Горбачевым я получал письма, в
Иногда высказывается мнение, что настоящее признание ГДР состоялось лишь осенью 1987 года, когда Хонеккер нанес визит в Бонн. Если эта теория верна, то внутриполитическая борьба, начавшаяся за семнадцать с половиной лет до моей поездки в Эрфурт, являлась битвой призраков. Причем и осенью 1987 года не стеснялись придумывать протокольные каверзы. Меня и позабавило, и поразило, когда я увидел, как встречали председателя Госсовета перед ведомством канцлера, слегка сократив военную церемонию: рота почетного караула выстроилась в несколько уменьшенном составе, рапорт отдавал не командир роты, а его заместитель, исполнялись не государственные гимны, а просто гимны, что, впрочем, не отразилось на их мелодии.
Режиссеров этого спектакля в какой-то мере оправдывало то, что наследие времени, когда протокол заменял политику, отбрасывало очень длинную тень. Федеративная Республика настолько запуталась в ритуалах непризнания другого немецкого государства, что она не смогла бы враз избавиться от этих пут. Работая еще в Берлине, я понял, что разъяснять иностранцам нашу философию непризнания очень трудно, а порой и безнадежно. Гарольд Вильсон, став премьер-министром, в шутку сравнил сложившуюся ситуацию с посещением зоопарка: если я узнал слона, это еще не значит, что я его признаю. При этом ему очень помогло двойное значение английского слова «recognize» [8] .
8
To recognize — узнавать, признавать (англ.).
Во время парламентских дебатов по «восточным договорам» я не в последнюю очередь подчеркнул, что признание сложившегося положения, связанное с желанием улучшить его, решительно отличается от сопровождаемого клятвенными заверениями бездействия. Еще до этого, на дортмундском съезде СДПГ ранней весной 1966 года, я призвал к двойной правдивости: по отношению к своему народу и по отношению к иностранным партнерам: «Нехорошо, когда кто-то обещает больше, чем может дать». В Москве, как и потом в Варшаве и в других местах, мы разъясняли и не оставляли сомнения в том, что у нас серьезные отношения и к отказу от применения силы, и к нашему участию в установлении мирного порядка в Европе, но что мы не собираемся ни признавать в другой части Германии такую же заграницу, как в любой другой стране, ни приписывать несвойственные ей признаки демократии. С нашей точки зрения, тем более не могло быть и речи о том, чтобы проставить на всех случайностях и нелепицах послевоенных лет и «холодной войны» штамп «окончательно». Правда, я охотно признаю, что мне доставляло жуткое удовольствие видеть, как марксисты или те, кто хотел, чтобы их таковыми считали, наперегонки с другими консерваторами утверждали, что существующие условия и обстоятельства никогда не изменятся.
Московский договор не предвосхитил мирный договор и не подорвал права четырех (!) держав. То, что это пришлось выяснять министерству иностранных дел, — ерунда. Мы также не нуждались в указаниях на то, что неприкосновенность границ не обязательно должна быть идентичной их окончательному характеру. Если говорить конкретно, то дальше всех пошел проницательный Эгон Бар, когда он в ответ на требование международно-правового признания ГДР заявил о нашей готовности заключить соглашение, «которое будет иметь такую же обычную между государствами обязательную силу, как и другие соглашения, заключенные ФРГ и ГДР с третьими странами».
С полным основанием и с учетом интересов миллионов восточногерманских земляков в декабре 1979 года в Варшаве я особо выделил то, что мы намерены и что не намерены признавать. «Договор не означает, — сказал я по телевидению, — что мы узакониваем несправедливость, оправдываем насилие или одобряем изгнание. Нам больно за потерянное, и я не сомневаюсь, что многострадальный польский народ уважает нашу боль». В Бонне я отдельно обратился к изгнанным и попросил их обратить свои взоры в будущее. Никто из нас не мог с легким сердцем примириться
с потерей четвертой части германской территории (в границах до гитлеровской экспансии), с потерей областей, так много значивших для германо-прусской истории, а также для немецкой культуры. Однако с присущей мне логикой я повторял: «Нельзя отдать то, что тебе больше не принадлежит, нельзя распоряжаться тем, чем распорядилась история».Марион Денхоф, гамбургская публицистка, представительница восточнопрусского дворянского рода, писала после 7 декабря 1970 года: «Договор — это венок на могилу Пруссии, но этой могиле уже много лет». Я пригласил графиню Денхоф, а также уроженца Данцига Гюнтера Грасса и выходца из Восточной Пруссии Зигфрида Ленца поехать со мной в Варшаву. Она позвонила и попросила отнестись с пониманием, почему она хотела бы отказаться от поездки: для нее это было бы слишком большим испытанием и к тому же она не обязана давать на все согласие. Глубоко тронул меня также подарок от родственников много переживших прусских семей: скульптура женщины «Предостережение потомкам» выражала желание, чтобы ужасы прошлого никогда не повторились.
В «Златом граде», когда подписывался наш договор с Чехословакией, я также сказал: «Договор не санкционирует происшедшую несправедливость; следовательно, он тоже не означает, что мы задним числом узакониваем изгнание. Но я очень надеюсь, что вчерашняя вина, которую нельзя искупить разговорами, не в состоянии удержать наши народы от риска примирения».
После того как отношения с ГДР — в пределах возможного — были приведены в порядок, а четырехстороннее соглашение по Берлину подписано, мы установили дипломатические отношения с Венгрией и Болгарией, что практически означало преобразование торговых представительств в посольства. Особенно плодотворными оказались контакты с Венгрией. Янош Кадар и я время от времени проводили доверительный обмен мнениями и информацией. Я считаю, что он, до того как на Востоке начались крупные изменения, кое-что сделал для своего народа, во всяком случае, ему удалось предотвратить худшее.
Еще будучи министром иностранных дел, я смог в 1968 году поднять на прежний уровень отношения с неприсоединившейся Югославией и позаботиться об обмене послами. Но и до этого наше сотрудничество развивалось неплохо. В дальнейшем я неоднократно встречался с Тито на Бриони, в Дубровнике и в Белграде, а также несколько раз в Бонне. При всем его, как казалось, заимствованном у феодализма своеобразии я его очень ценил. Не только за то, что он отдавал должное моим усилиям по достижению разрядки и сотрудничества в Европе. Тито заслужил высокое уважение той мужественной борьбой, которую он вел сначала против оккупантов, а потом против предпринятой Сталиным попытки унификации, а также своими энергичными усилиями по созданию современного федеративного государства, что отвечало интересам стабильности в районе Средиземноморья. К сожалению, опасения, что многонациональному государству еще предстоят тяжелые времена, оправдались.
Арьергардный бой, имевший особое значение для «восточной политики», закончился установлением официальных отношений с Китайской Народной Республикой. Осенью 1972 года Вальтер Шеель отправился в Пекин и дал там вопреки многочисленным советам другого рода недвусмысленные разъяснения, что мы не собираемся участвовать в попытках столкнуть друг с другом великие державы с коммунистическим режимом. В 1973 году я получил приглашение посетить Китай осенью 1974 года. Гельмут Шмидт поехал год спустя и развеселил меня, передав привет от председателя Мао. Прошло почти целое десятилетие, прежде чем я — уже в другом качестве — познакомился с этой важной частью мира.
После того как была установлена рама, создание картины завершилось, можно сказать, само по себе. С Монгольской Народной Республикой дипломатические отношения были установлены (без обмена собственными послами) в 1974 году. В 1975 году вновь были восстановлены отношения с Вьетнамом и Кубой. В том, что Албания долгое время оставалась особым случаем, «восточная политика» была ни при чем. Контакты нормализовались лишь в 1987 году, когда началась нормализация внутри страны.
Только понимание действительного положения вещей, с одной стороны, и немецкой ответственности — с другой, придало нам способность проявить тот реализм, который шел дальше баланса интересов и поднял нашу ответственность за судьбы Европы над обычным уровнем. Урок, который многие извлекли слишком поздно, а некоторые так и не смогли это сделать, состоял в следующем: если хочешь изменить данные факты, нужно из них и исходить; только тот может позволить себе в течение длительного времени не признавать изменившуюся реальность, кого это не затронуло.