Вот увидишь
Шрифт:
Каролина ерошила мои волосы, а я рефлекторно прикрыл ее руку своей, вместо того чтобы стиснуть ее в объятиях и прижать к себе, точно влюбленный, каковым я перестал быть в тот день, когда Элен бросила меня. Вместо того чтобы категорически объявить ей, что она перестала вызывать во мне желание, я подумал, что если мы пойдем в спальню и займемся любовью, то это поможет мне ненадолго забыть о том, что я никогда больше не буду по-настоящему желать что бы то ни было. Но чтобы в очередной раз не втянуться во все эти дурацкие привычки, я предпочел отнять свою руку, уклониться от ее ласк, высвободить голову и таким же спокойным и повелительным тоном, каким накануне говорил с продавцом в книжном магазине, заявил ей, что будет лучше, если мы расстанемся. Что состояние, в котором я буду находиться отныне до самой смерти, несовместимо с жизнью вдвоем.
— Э-э-э, ты уверен? — Каролина была застигнута врасплох, но я почувствовал, что она задета, ощутил, как у нее
Все привычные ориентиры впечатались в одну заледеневшую непрерывность асфальта и бетона: объявление «Открыто с 9.30. Спасибо», каждое утро вывешиваемое торговцами на металлическом занавесе лавки органических продуктов, мигающий крест аптеки на углу, большой логотип семейных яслей «Садок для детворы» в виде бонбоньерки, волны аромата свежего хлеба и чистоты, поднимающиеся из вентиляционных решеток булочной. Даже застекленный холл, мебель светлого дерева и фикусы в горшках больше не оказывали своего успокаивающего воздействия. Заметив меня возле своей стойки, Нора приняла глубоко удрученный вид и, прикрыв ладонью микрофон переговорного устройства, прошептала:
— Мне сообщили, искренне сочувствую, — и смущенно знаком дала понять, что, к сожалению, выбора нет: ей надо ответить на звонок клиента, работа есть работа.
Я с пониманием кивнул: «Спасибо, Нора» — и продолжил свой путь к лифту. На четвертом этаже возле кофейного автомата ржали Рикер и Тузэ. Увидев меня, они замерли на полуслове, с повисшими в невесомости в их пальцах пластиковыми стаканчиками, и молча уставились на меня, точно застуканные на хулиганстве мальчишки. Чтобы привести их в чувство, я знаком дал им понять что-то вроде: «Не беспокойтесь, парни, продолжайте веселиться, все нормально» — и вошел в свой кабинет.
На мой стол возле компьютера кто-то поставил вазу с огромным букетом белых цветов: я сумел определить только лилии и розы. Впервые в жизни, за исключением ужинов, которые мы устраивали дома, когда жили с Элен, мне дарили цветы. Второе, что пришло мне в голову при виде букета, — это что я уж точно не буду менять им воду, ведь делать это никогда не забывала Элен, так же как и поздравить с днем рождения друзей или взять на всякий случай в путешествие чистое постельное белье и полотенца. Через два дня наверняка цветы будут плавать в тухлой воде, потом увянут, совсем как Клеман. Он совершенно впустую, ни для чего, родился, научился говорить, читать, самостоятельно одеваться и есть, размышлять, отстаивать собственные интересы, чтобы до срока закончить свои дни в печи крематория. Тогда уборщицы выбросят эти никчемные цветы в помойку, не подозревая, что они были поставлены здесь в память о ребенке, умершем, не дожив до тринадцати лет.
Между стеблями букета была аккуратно вставлена карточка кремового цвета, на которой рельефными буквами было напечатано: «Глубоко скорбим. Наши искренние соболезнования». Далее шли собственноручные подписи всех служащих нашего этажа чернилами разных цветов. Я бросил плотную картонку в мусорную корзину, отодвинул вазу и наткнулся на фотографию Клемана, приклеенную двусторонней липучкой к краю экрана моего компьютера. Я сам сфотографировал его по случаю окончания учебного года, когда ему было шесть лет, еще до мешковатых оборванных джинсов, рэпа и первых любовных страданий. Это был крупный план: он пел, повернувшись в профиль в три четверти, с открытым ртом, среди ребятишек из школьного хора. Теперь, когда он мертв, фотография казалась мне предвещающей его преждевременный уход: поющий рот, но незаинтересованный взгляд, глаза, в которых застыла какая-то иная мысль, то меланхолическое выражение, от которого годы спустя, во времена спадающих джинсов, рэпа и тяжелого портфеля толстощекого мальчика, Клеман уже так и не отделался. Фотография была сделана аппаратом, которым я потом больше уже не пользовался, стареньким зеркальным «Олимпусом», принадлежавшим еще моему отцу. Незадолго до этого он дал мне его со словами: «Возьми, займись хоть немного и хотя бы сфотографируй своего сына. Потом эти фотографии приобретут большое значение». Тронутый редким проявлением великодушия с его стороны, я, чтобы не спорить с отцом, принял аппарат. Но не сказал, что, по моему мнению, он имеет дурацкую наглость давать мне советы, он, который в качестве единственного способа общения все мое детство и отрочество бомбардировал меня фотографиями.
Этим «Олимпусом» я воспользовался только один раз — на празднике по поводу окончания учебного года. Накануне я сходил и купил пленки, а утром добрых два часа штудировал инструкцию, вместе с фотоаппаратом полученную от отца, который никогда ничего не выбрасывал. Целый день я наводил объектив на все и вся, убеждая себя, что, как и отец,
тоже смогу делать фотографии. И в тот же вечер, укладывая аппарат в великолепный кожаный футляр, неловко выронил его на пол в гостиной. Вероятно, внутри что-то сломалось, потому что с тех пор каждый раз, когда я включал его, в окошке появлялась какая-то полоска. Не осмелившись сознаться отцу, я так никогда и не попытался починить зеркалку. По этой причине я, который ребенком был многократно заснят, лишь изредка фотографировал Клемана одноразовыми фотоаппаратами или чужими грубыми цифровыми камерами. Я полагал, что мне совершенно ни к чему фотографировать сына, потому что ежедневно видел, как он растет на моих глазах. Что, если он действительно захочет, у него вся жизнь впереди, чтобы нафотографироваться.Еще я вспомнил, что до беременности Элен считал смешным, что служащие вешают на стены кабинетов или на компьютеры, рядом с открытками из Египта или с Балеарских островов и кружками с надписью «I love NY», рисунки или фотографии своих детей. И что в тот день, когда Клеман родился, мне перестали казаться смешными множество вещей: родительские разговоры, семейные дома, отпуск у родителей жены, песочницы в скверах, слепленные в школе бусы из теста, ассоциации родителей учеников, День отцов.
Кто-то постучал. Не дожидаясь ответа, вошел Сигалевич и с подобающим ситуации выражением скорби закрыл за собой дверь. Впрочем, было что-то в его поведении, что в этой комнате, так же как в лифте, в магазине самообслуживания или во всех общественных местах на этаже, не позволяло забыть, что он начальник.
— Я понимаю, что это ничто по сравнению с тем, что вы испытываете. — Он указал на букет, чтобы напомнить мне, что он самолично взял на себя труд заказать цветы и карточку.
— Да, спасибо, — ответил я, чтобы не оскорбить его, хотя отныне уже не испытывал ничего подобного тому легкому напряжению, которое до предыдущей недели всегда возникало, когда он с наигранной непринужденностью появлялся в моем кабинете.
— Примите мои соболезнования, совершенно не знаю, что еще вам сказать, — добавил он тоном, который должен был мягко положить конец этой теме, чтобы перейти к другому сюжету. Я ничего не ответил, повисло молчание, но он неожиданно прервал его: — Это ведь давнишняя фотография или нет? — Указывая на портрет Клемана, он сделал попытку завершить фразу: — Сколько ему здесь?
— Шесть лет, — ответил я, сообразив, что в тот день, когда был сделан снимок, Клеман уже прожил половину своей жизни. И ничто в его взгляде, который, в отличие ото рта, не пел, не говорило, был ли он счастлив в ту пору своего существования или нет.
Меньше чем за год до этого Элен, окрыленная новообретенной свободой, с переменным успехом пыталась объяснить сыну, что отныне ему предстоит привыкнуть видеть родителей по отдельности. А Клеман, со своим рано развившимся чувством правильности и образности речи, вместо того чтобы драматизировать ситуацию и показать обоим родителям, которых он любил больше всего на свете, что для него это трагедия, в свои пять лет Клеман просто ответил:
— Это не смешно, мне совсем не смешно, что вы развелись, — и посмотрел тем отсутствующим и непреклонным взглядом, который — я в этом абсолютно уверен — появился у него именно в тот день.
— Понимаю, что сейчас не лучший момент, — отважился Сигалевич, которому нелегко было сдерживать свое нетерпение, — но мне хотелось бы знать, как вы предполагаете поступить с досье «Валансьен» [10] . Я вовсе не собираюсь торопить вас, можно легко сбагрить его Жендею, пока вы снова не сочтете себя готовым приступить к работе. Главное, чтобы вы не чувствовали себя обязанным. Но мне надо знать, вы меня понимаете?
10
«Valanciennes Football Club» — французский футбольный клуб из города Валансьен, основан в 1913 г.
Кивая в ответ, я углубился в размышления о собственной судьбе сына разведенных родителей. О том, насколько сам я никогда всерьез не задумывался над последствиями расставания моих родителей для моей личности подростка: это мое несносное стремление сберечь козу и капусту, никогда не принимая четкой позиции; эта неспособность сказать то, что я думаю, воплотиться, «выразить свое отношение» без сарказма. А главное, о том, как после собственного развода я старался свести на нет воспоминания о своих детских переживаниях, чтобы избежать необходимости признать, что теперь пришел черед Клемана испить эти страдания полной чашей. Как я решил, что нет ничего страшного в том, чтобы вечерком, выключив свет, всплакнуть в тишине и одиночестве в своей постели, уговаривая себя, что нечего и мечтать: мама с папой никогда не будут снова вместе. В том, что ваша мать старается любезно разговаривать с отцом по телефону, улыбается ему и предлагает выпить чего-нибудь, когда он приезжает за мной и младшей сестренкой, чтобы забрать на свою половину летних каникул. Это лишь для того, чтобы доставить вам удовольствие.